Наконец перевязка закончена. Павел снова на руле и ободряет матросов:
– Ничего, друзья, доберемся!
Вот уж растут мачты фрегата. Еще пятнадцать – двадцать минут, и ял подходит к "Крейсеру" с подветренной стороны. Вовремя! Их так давно не было видно за высокими гребнями, что Лазарев уже отдал приказание сниматься с дрейфа.
Начинается мучительная борьба за то, чтобы схватить гаки талей. Океан то стремительно несет ял на фрегат, то тащит его параллельно борту за корму. Много раз шлюпку проносит, пока удается поймать нижние блоки талей и заложить гаки в подъемные рымы. На фрегате ждут, когда ял поднимет волною, чтобы оторвать шлюпку от воды. Два отпорных крюка выставлены с борта в желании ослабить столкновение с кораблем, но при первом толчке они ломаются. Утомленный Сатин едва не вылетает за борт. Он тут же пытается накинуть на Нахимова спасательный круг.
Лейтенант отталкивает – "незачем, ты слабее" – и упирает весло в борт фрегата. Ял вертится, прыгает в воздухе, стучится в корпус то кормой, то носом. Одна доска вылетает, нос трещит.
– Проклятая бортовая качка!.. Фрегат кренится и дергает шлюпку. На палубе матросы, тянущие тали, валятся в кучу, и ял стремительно ударяется в обшивку всем бортом. Теперь это только груда рассыпающихся досок. И хорошо, что людям вовремя сбросили спасательные концы.
Павел поднимается на палубу последним и направляется к командиру с рапортом. Лазарев протягивает руку:
– Спасибо за службу…
Свежий ветер гонит корабль в бакштаг. Сатин стоит на руле, Нахимов проверяет курс.
– Еще полрумба к весту, Сатин.
– Есть, еще полрумба к весту.
– Как твоя голова?
– Спасибо, ваше благородие, вовремя обвязали.
– Не за что-с.
Сатин оглядывается, потом угрюмо, но решительно кается:
– И еще перед вами, Павел Степанович, виноватые мы давно, с Абразиля… Так что теперь на вашу строгость по службе не обижаемся.
Запершило в горле, и вахтенный начальник хмыкает, приставляет к глазам стекло раздвижной трубы. "Тоже бразильское приобретение, с французского фрегата", – зачем-то вспоминает он, и досадует на себя, что боится делать вывод. А делать его нужно. Сатин, непримиримый Сатин, который во всем был единомыслящим со Станкевичем, теперь понял, что бегство в чужую страну измена.
"Да, Сатин, пусть тебе тяжко, и не отец тебе командир, а отчим, и мать-родина обращается как мачеха, но нет ничего страшнее и позорнее измены…"
Компасная картушка чуть колеблется. Рогатое колесо штурвала блестит начищенной медью и отполированным деревом, поскрипывает в жестких ладонях рулевого. И тишина. Оба – лейтенант и матрос – заняты своими мыслями, всего не может сказать офицер штрафному, во всем не может признаться матрос лейтенанту.
– Так-то, Сатин, гляди ж, не давай фрегату рыскать.
И сутулый, горбоносый лейтенант медленно идет по шкафуту; вот остановился: значит, строгий глаз, уже наметанный под рукою Лазарева, обнаружил непорядки – полощущий парус, неподвязанные концы, плохо вымытый трап.
Глава третья. Перемены и зрелость
С половины августа "Крейсер" стоял на Большом кронштадтском рейде, но в Петербурге не торопились дать заслуженный отдых экипажу. Только 2 сентября пришел приказ, разрешавший втянуть корабль в гавань и приступить к разоружению. Работали споро и дружно, надеясь на отпуска в столицу и к родным. Павел Степанович – он стал нынче, в лейтенантском мундире, привыкать к обращению по имени-отчеству, – устроясь с холостяцким уютом в двухкомнатной квартирке, решил побывать на родной Смоленщине. Мать уже второй год вдовела, управлял общим имением брат Николай, вышедший в отставку, и на все перемены в сельце Городок было любопытно взглянуть. Когда еще вновь моряк окажется далеко от соленой воды! Впрочем, было, конечно, не одно любопытство. С грустью и нежностью думалось о совсем состарившейся матушке, еще чаще о том, что поутру уже не встретить на крылечке озабоченного отца, выслушивающего старосту, – лежит Степан Михайлович на погосте и во второй раз выросли на могиле цветы… Наконец, была еще не вполне четко осознанная потребность всмотреться в братьев, чтобы лучше узнать себя. В Петербурге Павел Степанович был считанные дни. Но, как водится, кого хотелось видеть – не заставал, а неприятный Дмитрий Иринархович попался вдруг – на входе в Адмиралтейство.
– Едешь в деревню? До нового года? Что ты задумал? – Завалишин кипятился и пылал вновь привязанностью друга, бог знает почему, наверное по привычке непременно играть действенную роль,
– Зачем ты закопаешься в деревне? Сейчас именно надо быть на глазах двора и министра. Кстати, государя на зиму ждут из Таганрога, будут большие приемы.
Завалишин, вызванный приказом царя в столицу для объяснений по своему письму, оставил фрегат в начале 1824 года. За год уже успел обрасти связями, и хотя его сумбурный план нового ордена, по туманному либерализму своему, не встретил сочувствия Александра и Аракчеева, он чувствует себя на большой дороге к чинам и важным должностям. Престарелые адмиралы Шишков и Мордвинов снисходительно выслушивали планы молодого человека о Калифорнии. Кое-кто находил в Завалишине талант администратора, о нем заговорили как о кандидате в образованные продолжатели Баранова. Даже умница, наблюдательный секретарь Российско-Американской компании, писатель Рылеев с симпатией отнесся к Завалишину.
Подходила осень 1825 года, осень обнаженных политических страстей. Это время, когда руководителям Северного общества уже не удается сохранить втайне свои замыслы. Члены общества спешат привлечь новых членов…
"Молодой, инициативный и честолюбивый офицер, к тому же моряк!.." Рылеев, не спрашивая Бестужевых, не зная мнения других моряков, членов общества (Вишневский, включенный в общество Торсоном, наверно был бы против приема Завалишина), рассказывает Дмитрию Иринарховичу о целях государственного переворота.
И Завалишин, уговаривая Нахимова остаться в Петербурге, хочет в свою очередь распропагандировать товарища. Если Нахимов согласится, вес Завалишина в обществе как человека, имеющего свой кружок среди моряков, да еще кругосветников, несомненно повысится.
Но как подойти к Нахимову, который не любит слов и занят одной морской службой, на все намеки Завалишина отвечает коротким "ерунда-с"? Завалишин укатал все петербургские горки, но перед старым приятелем беспомощен, раскрыт настежь, и оттого теснятся слова…
– Ты даже не увидишься с Николаем Александровичем?
– В мае, к морской кампании возвращусь. Тогда… Ну, прощай, брат, ямщик мой уже дважды стучал.
Смешон Павлу Завалишин. Уехал из Ситхи в Охотск, а рассказывает в Петербурге о попытке спасения Егорова, будто очевидец. Врет и сам себе верит…
О декабрьских столичных событиях стало известно на приднепровских усадьбах в начале января – пришел вызов от смоленского военного губернатора для присяги Николаю Павловичу "находящегося в отпуску лейтенанта российского флота Павла Нахимова". А в Смоленске Павел Степанович услышал, что на Сенатской площади при вооруженном столкновении сторону мятежников держал Флотский экипаж. Называли его главарем Бестужева-старшего и будто Бестужев бежал через Финляндию за границу. Дома Павел советуется с братом Николаем, осевшим в имении после смерти отца. Николай за то, чтобы Павел выждал в деревне.
– Пускай пройдет гроза!
– И женился бы ты здесь, сынок. Не так в море потянет. Что это вы все у меня холостые. Батюшкиному роду конца хотите, – плачется постаревшая, но не смирившаяся Федосья Васильевна. Но где уж тут матери отвечать на вопрос о женитьбе. Совсем не в пору личное, будто и нет его сейчас вовсе.
Павел Степанович ходит по низким горенкам сутулый и угрюмый, оставляя без внимания охи и ахи мамаши, хоть и доходят до него:
– Ой, казак, казак, весь в прадеда!
Он рассуждает про себя:
"Что-то Дмитрий Иринархович знал… Что-то порывался он сказать, без надобности упоминая нового знакомого, поэта и секретаря Российско-Американской компании, господина Рылеева. А этот, слышно, из главарей…"