Чаще всего мысль вызывает картину Сенатской площади с матросами Гвардейского экипажа.

"Сколько их побили, должно?.. А зачем их подставили, и без того несчастных? Соблазнили освобождением? Этим могли… Пустая земля…", вспомнилась тоска беглого Станкевича…

В конце концов он понял, что до конца отпуска невозможно высидеть. Сюда, в глушь, все сообщения приходили искаженными. Он должен был узнать правду. И узнать из первых рук.

Нет, здесь решительно верного мнения не составить,

А прятаться оснований нет, нет…

– Прикажи, Николай, лошадей мне в Белый, до товой станции. Вернусь в Кронштадт.

Как десять лет назад, идет по зимней настывшей панели через Сенатскую площадь. Камни и стены молчав о трагедии 14 декабря. На высоко поднявшихся лесах Исаакиевского собора копошатся рабочие. В Адмиралтействе тихо. Доки перенесены отсюда в Гавань и ни Охту. На гласисе деревья разрослись, уже закрывают перспективу к площади Зимнего дворца. Он на минуту останавливается перед золоченым шпилем.

"Так, так. Здесь Николай Александрович сказал о славе России: "Так было…" А что же, Николай Бестужев, на нашу долю-с? Неужели бесславие?"

Он проходит в музей, сбрасывает шинель на руки швейцару, поднимается по холодной лестнице вверх, мимо моделей старинных галер с мифологическими фигурами на носах, мимо трофейных шведских и турецких пушек.

– Господин директор не принимает.

– Скажи: Нахимов. Впрочем, я сам пройду.

Он отстраняет писаря и входит в кабинет Бестужева. Только Бестужева теперь нет – стынет в равелине, и, может быть, его ждет смерть через повешение.

– Вот нежданный гость! По вызову?

Дмитрий Иринархович идет навстречу. На лисьей мордочке на лбу и под глазами морщинки, в лице бледность и голос тусклый.

– А меня вот запрягли в науку, в морскую историю.

– Да, за этим столом не тебя должно было встретить.

Завалишин смущается:

– Бедный Николай Александрович. Его зима подвела. Неплохо укрылся на Толбухинском маяке и при навигации успел бы уйти. А тут жандармы налетели и узнали: матросы не имеют холеных рук с драгоценными перстнями.

– И ты на его месте? – грубо говорит Нахимов. – Карьер продолжается.

Он делает жест, которым изображают жокея, берущего на тренированном жеребце препятствие. Они видели вместе таких жокеев на лондонском ипподроме.

Завалишин прикусывает губу, зло щурится.

– Николай Павлович, всемилостивый государь, после допроса возвратил мне шпагу и поручил должность. По-твоему, из ложного преувеличения чувства личной дружбы и высокопочитания несчастного Бестужева я должен был отказаться от дела?

– Я не прокурор, Дмитрий. – Со вздохом Нахимов садится на подоконник. Просто обидно, что флот потерял таких офицеров… Бестужев, Торсон, Вишневский, Арбузов… – Он поднимает на Дмитрия грустно улыбающееся лицо: Ты и в корпусе всегда избегал розог.

Голландские бронзовые куранты со шкипером в зюйдвестке отбивают часы. Шкипер трижды кивает головой. Он действует на обоих умиротворенно.

– Я рад, – говорит Завалишин, – что не открылся тебе, что ты совсем остался в стороне.

– Значит, ты был с ними?.. И думаешь – уже не откроется?

В этот момент Завалишин с ужасом вспоминает сгоряча сказанное не одному Рылееву: "Уничтожать надо с головы – убить императора и всю фамилию". Черт знает как это вышло, что он стал выразителем крайней революционности. Он опять тускло говорит:

– Кто знает… Мы довольно жалкие заговорщики. Все друг на дружку показывают. – Он спохватывается: – Но не здесь об этом толковать. Остановишься у меня? Я живу у графа Остермана, это обеспечивает солидность репутации, – он жалко усмехается.

Павел берет со стола медную пушечку, катает ее по подоконнику и молчит.

"Жалкий Дмитрий. В последний раз с ним. А те флоту были нужны".

– Во всяком случае, над тобою не висит подлый страх, – прорывается жалобой Завалишин. – Какую уже ночь совсем не сплю.

Павел будто не слышит, тихо говорит:

– Надежды были, что руководителями флота нашего станут образованные патриоты. А теперь… Медная пушечка падает на пол.

– Разбились надежды?

– И разбились и живут. Туманно! Вот пойду в плавание, разберусь.

Но до плавания еще далеко. В Адмиралтействе какие-то новые люди, и они всего больше озабочены до-комплектованием офицеров в Гвардейский экипаж, где минувшие события сделали в списках изрядные плеши. Младший братьев Нахимовых, Сергей, только что произведенный в лейтенанта не в очередь (а какие у него заслуги для этого?), горячится и злится на нескладного упрямца. Разве можно раздумывать в таком случае? Разве часто подвертывается такое счастье?

Нахимов 1-й слушает и не слышит Нахимова 3-го. Можно ли жадному до легкого успеха Сереге объяснить, что гвардейские и истинные моряки идут разными дорогами в жизни. Кто в стенах корпуса и на кораблях, приписанных к Кронштадту и Севастополю, не знает, что в свое время Ушаков отказался командовать царской яхтой, предпочел тяжелую стройку в Херсоне, даже борьбу с чумою. И кто не брал в пример поведение Сенявина, столь же славного флотоводца и потомка флотоводцев, который пренебрег блестящей жизнью гвардейца для трудов и боев в море!

Еще из отпуска Павел Степанович писал Михаилу Рейнеке. С другом можно было беседовать откровенно, насколько, разумеется, в опасное время решались доверять мысли бумаге, которую может читать осведомитель Третьего отделения канцелярии его величества.

"Да, я кандидат Гвардейского экипажа. Но ты всегда знал мои мысли и потому можешь судить, как это мне неприятно… Употребляю все средства, чтобы перевестись в Архангельск или куда-нибудь, только не в Гвардейский экипаж".

Когда Нахимов так решительно объявлял о готовности драться за свою судьбу, он торчал в Белом, застигнутый непогодой. Сидел перед окошком, дышал на стекло в прихотливых зимних узорах. За окном было так бело, будто сугробами вокруг деревьев и на крышах, дымившимися сейчас в вихрях поземки, Белый хотел оправдать свое название. Павел Степанович глядел тогда в прогретый овал и думал, что Михаил очень счастлив. Со свойственной ему размеренностью, вероятно, готовит для нового плавания инструменты и лекарства, книги, карты и одежды, и вот по такому пути отправится в Архангельск. Он думал, что хорошо бы стать хоть помощником Михаила в деле заполярных описей. Составлять указания мореплавателям в суровых водах, какие на многие тысячи верст простерлись на севере родины, – вот задача, которой хватит на всю жизнь.

Тогда еще у него была надежда, что Лазарев, его кругосветный руководитель, засвидетельствует морские способности и знания лейтенанта Нахимова для гидрографии. Но он не решился писать Михаилу Петровичу, осведомленный о болезни капитана. Потому же в письме не просил Рейнеке сказать Лазареву о своих желаниях.

И вот теперь в Петербурге, с опозданием на многие недели, однако надо было начинать хлопоты непременно с Михаила Петровича. А вдруг поздно? А вдруг Лазарев после ареста Вишневского, и особенно в связи с арестом Завалишина (так и не успевшего переменить галс), не захочет хлопотать о лейтенанте из той же "крейсеровской" молодежи…

На. несчастье, конечно, Рейнеке уже укатил в Архангельск с казенным обозом. Добиваться встречи с Лазаревым надо было самостоятельно. И скорее. Лед подтаивал и чернел, впитывая раструшенную солому и конский рыжий навоз, когда Павел Степанович ехал в начале апрели из Кронштадта на важное для него свидание и в вешней свежей чистоте неба над Невою искал себе поддержку против невеселых ожиданий.

И вдруг все оказалось удивительно хорошо. Его служба была уже решена, и именно капитаном первого ранга Лазаревым, выдвигавшимся на один из важнейших постов во флоте…

Еще не закончено было следствие о выступлениях против монархии в Первой армии и на Сенатской площади, еще со всех концов России доставляли в Петербург оговоренных и скрывшихся членов тайных союзов, еще неистовствовал за дверьми следственного комитета император, помазанный на царство кровью расстрелянных солдат и матросов, но уже другие события занимают общество столицы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: