— Ешь! — Дуня шутливо нахмурилась. Швейцер казался ей таежной зверушкой, забежавшей на огонек и чудом избегнувшей силков.
И Швейцер махнул рукой на этикет. В мгновение ока он съел все до крошки.
Смотритель, наблюдавший за кормлением, не выдержал и отправился к тайнику, в котором прятал самогонку. Вернулся с мутной бутылью, заполненной на треть, плеснул себе и вопросительно взглянул на Дуню.
— Самую малость, — отозвалась та. — Ему больше не давай!
Выпили. Дуня сразу разомлела и поделилась со Швейцером шалью. Расспросы возобновились. Швейцер сначала не знал, о чем говорить, но постепенно разохотился и выложил все — про педагогов, Устроение, распорядок дня, бальные танцы, героического Раевского и спасительного Вустина.
На середине рассказа смотритель закряхтел и налил себе до краев.
— Вот, дочка, — сказал он, нюхая хлебную корочку с солью. — Как головы дурят. Шагающие ягоды, говоришь?
Швейцер через силу улыбнулся. Ему было трудно так вот, с налета смеяться надо всем, во что он свято верил.
— Но мы с тобой попали, дочка, — продолжал старик. — От таких волчар добра не жди. Надо бы его снарядить, да пусть и отправляется, куда сумеет добраться. Бог помощь. Поездит по свету, притрется, обломается… Все равно ты пропал, — неожиданно сообщил он Швейцеру. — У тебя же нет бумаг. Документов нет, понимаешь?
Швейцер опять улыбнулся — на этот раз виновато и пожал плечами.
— Что ты все бздишь! — Теперь Дуня осерчала всерьез. По ее тону Швейцер догадался о примерном значении произнесенного слова. — Никуда он не пойдет! Спрячем его в подполе, я постелю. Жизнь прожил, а все трясешься!
— Потому и трясусь, — отец не хотел ссориться. — Что ты вызверилась, делай по-своему, только потом не плачь.
— Не твоя забота, — Дуня звонко поцеловала Швейцера в висок. Этого с ним никогда не делали, и он глупо кивнул в ответ.
Его обрядили в те самые штаны, что сохли на заборе. Это были дунины, в них она ходила по ягоды-грибы. Смотритель выдал фланелевую рубаху, протершуюся на локтях почти до дыр. Нашлась и кой-какая обувка, иначе на сбитые в туфлях ноги было больно смотреть. Дуня принесла бейсболку; в сочетании с солнцезащитными очками, которые каким-то чудом сохранились у Швейцера в целости, он походил на обычного шкета, каких полно по стране, в том числе и в провинции. Для совершенства картины ему оставалось сунуть в рот жвачку, но это он, когда ему объяснили, что она такое и зачем, наотрез отказался делать. Мысль о непрерывном жевании внушала Швейцеру отвращение. Психоаналитик обязательно связал бы это чувство с искусственным вскармливанием в подростковом возрасте; к груди Швейцера никогда не подносили, и все, что в нем было сосательного-жевательного, наверняка претерпело диковинные трансформации. Но до таких сложных рассуждений никто из присутствующих не поднялся.
Спал Швейцер крепко, но проснулся рано. В подполе было холодно, его укутали ватными одеялами. Шуршали мыши и кто-то еще, но он провалился в сон, едва улегся. Проснувшись спозаранку, он не сразу понял, где находится, потом все вспомнил. Прошло не меньше часа, пока за ним спустилась Дуня; за этот час Швейцер передумал о многом. В мыслях он старался обходить стороной свое происхождение и думал лишь о его следствиях, да и то разорванно, перескакивая с одного на другое. "Так вот почему меня не посадили в карцер, — соображал он в сотый и двухсотый раз. — И доктор посматривал странно… Меня уже назначили в забой, берегли. Опасались попортить… И Оштраха тоже… Его, может быть, заодно пожалели, чтоб никто не удивлялся… А может, назначили его, а не меня…" Мысли сбивались на классику и вопросы вселенского масштаба. "Все зыбко… Все соткано Бог знает, из чего… Былиночка ему загадка… — Швейцер набрасывался на Достоевского. Умилитесь… Все слеплено из грязи, и мы тем паче…" Затем все и вовсе начинало скакать у него в голове: "Врага не бывает… Знамение — не в тени на солнце, а в наглой самодостаточности, торжестве солнца… под которым творятся страшные дела. В темноте-то случилось как раз хорошее: я убежал…"
Недостаток физического жевания компенсировался умственной жвачкой. Бессмысленно твердя про себя одно и то же, Швейцер ни на шаг не продвинулся в сторону выводов. Он не ответил на главный вопрос: что делать дальше? Вот съездит он в город, а что потом? Правда, сам город был для него тем же, чем для иных — Юпитер или Марс, и вряд ли справедливо было требовать от него каких-то решений, лежавших по ту сторону неизведанного. А неизведанное казалось столь обширным, что на его изучение не хватит оставшейся жизни. Швейцер почувствовал зуд в ногах, желая бежать — не обязательно в город, неважно, куда. Вскочить, завертеться волчком, разорваться по числу сторон света, включая промежуточные зюйд-зюйд-весты и иже с ними… Лопнуть от напряжения и обрести покой.
Однако спокойствие — не полное, конечно — пришло вслед за событием не столь мистического толка: рассвело, в подпол спустилась Дуня, и все сразу стало довольно неплохо.
В комнатах еще стоял полумрак, но смотритель был на ногах и кашлял откуда-то астматическим кашлем. Вокруг было множество предметов, назначения которых Швейцер не знал — столько, что он не стал и спрашивать: если ему повезет, то все разъяснится постепенно. Он разберется, что здесь к чему. Он научится жизни в мире, который от него тщательно прятали. Он так научится, что всем еще покажет. Не поздоровится никому. Еще не ясно, что и как он сделает, но сделает непременно, хватило бы времени.
Дуня покормила Швейцера остатками картошки, налила молока. Последнее он выпил с опаской: не пробовал отродясь.
— Пей, свежее! — пригласила его Дуня, не разобравшаяся в причине его секундного замешательства.
Швейцер, худо-бедно отдохнувший за ночь, готовился к новым впечатлениям. Он догадывался, что их будет слишком много, и заранее сдерживал себя. Он дал себе слово спрашивать только о самом важном, иначе запутается. Однако его так и подмывало выяснить назначение множества мелких вещиц и крупных предметов. Об этом назначении он чаще всего подозревал, но уверен не был: одно дело картины, фотографии и рассказы отцов, и совсем другое — осязаемая явь. Итак, он обошел молчанием маленький телевизор, необычную мебель, дымчатую хищную кошку, куриные яйца, мелкие деньги, черно-белые портретики в рамках и прочая, прочая; правда, не смог сдержаться, когда Дуня вывела из сарайчика мопед.
— Это что — ездить на нем? — спросил Швейцер недоверчиво.
— Это мопед, — Дуня нахлобучила себе на голову какую-то кастрюлю с бретелькой и влезла в старую кожаную куртку. Вторую кастрюлю она протянула Швейцеру. — Надевай!
— Зачем?
— Это каска, голову защищать. Ты что, не видел никогда?
Швейцер помотал головой, снял бейсболку и надел каску. Дуня помогла ему затянуть ремешок.
— Ну вот, небось не убьешься.
Швейцер, осваиваясь, лихо заткнул бейсболку за пояс.
— А зачем вам… эта штука? — Он робко указал на мопед. — Вы же можете ездить на… — Он запнулся. — На автобусе, — с трудом договорил Швейцер.
— Автобус редко ходит, — рассеянно объяснила Дуня, которая что-то подкручивала в моторе. — Утром и вечером.
— А почему вы вчера приехали не на этом?
— Серега меня за так подбросил, он всегда такой. Мопед много топлива жрет, дорого. А у меня смена кончилась. Я в магазине работаю, сутки через двое. И руки были заняты. Что ты все выкаешь? Как тебя звать по имени?
Швейцер покраснел. По имени его называли в исключительных случаях, и он почти забыл, что имеет имя.
— Зовите меня Куколкой, — вымолвил он в конце концов.
Дуня не удивилась и только поправила:
— "Зови"! Не зовите, а зови! У нас так не принято! Ладно?
— Я постараюсь, — обещал ей Швейцер. — В Лицее не говорят «ты».
Дуня пристально посмотрела на него, потом зло и сочувственно хмыкнула.
Из-за угла дома вышел смотритель, уже одетый в оранжевое.
— Слышьте, вы, молодцы, — вмешался он мрачно. — Если кто начнет допытываться, скажи: брат приехал, из… черт с ним, все равно, откуда… хоть из Минска, что ли. Или из Киева. Троюродный брат! — он повысил голос, и непонятно было, к кому он обращался.