— Дуня, все будет хорошо, — Швейцер говорил негромко, но слова выходили звонкими. — Я учил анатомию. Почке не очень больно.

Дуня непонимающе обернулась.

Охранник ступил на землю. Второй и третий обходили мопед слева, четвертый перешагнул через смотрителя и, ни о чем не заботясь, забросил автомат за спину.

Швейцер упал в траву, схватил шило. Пришельцы, на миг опешив, рассмеялись, но сразу смолкли: Швейцер вернулся в седло. Он широко размахнулся и с силой всадил шило в поясницу Дуни. Выдернул и ударил вновь, с другой стороны. Снова выдернул, отшвырнул, поддержал обмякающее тело, осторожно положил на землю. Торжествующе выпрямился, вытянул руки, как видел сегодня в кино:

— Можете забирать!

10

Юридический статус лицеистов прописан не был; он только декларировался в напыщенных выражениях — например, "стратегический резерв". Поэтому весь груз ответственности за содеянное лег на отца Савватия, и у него случились неприятности. Был выписан модный адвокат, который доказал в два счета, что преступник не является юридическим лицом, и даже гражданином не является.

— Значит, представим, будто собаку: покусала, — расцвел Савватий.

Закончилось штрафом — довольно солидным, но для кого как.

Все это было после; первым же делом Швейцера посадили под замок. Не в карцер — в звукоизолированное теплое помещение, с мягкими стенами, полом и потолком. Окон, естественно не было. И мебели тоже. Скоба, к которой приковали беглеца, была обита то ли войлоком, то ли чем еще, и вид имела современный. Да и цепь была с виду как плюшевая, с железной начинкой, специальный дизайн, космическая технология.

У Савватия чесались руки проделать с ослушником что-нибудь этакое, но все, что он мог — это лишить Швейцера успокоительного. Доктор Мамонтов намеревался погрузить негодяя в сон, но ректор не дал.

На второй день в камеру явился отец Пантелеймон. Он был в полном церковном облачении, принес с собой большой крест и толстую черную книгу. Решили, что скисать не стоит, формальности надо соблюдать. Поперед батьки рвался отец Саллюстий — он пришел сразу, как только беглеца доставили в Лицей, но Швейцер плюнул в его сторону.

— Не заслужили, голубчик, — с фальшивым участием покачал головой Мамонтов, презиравший Саллюстия. — Не лежит к вам строптивое сердце. Язык у вас поганый…

Это был первый день, то есть уже ночь. Швейцера оставили в покое, а после прислали Пантелеймона.

— Не желаешь ли исповедоваться, чадо? — отец Пантелеймон отложил за ненадобностью книгу и крест, сел прямо на пол, по-турецки.

Швейцер откинул со лба волосы и посмотрел ему прямо в глаза. Он тоже немного играл, от отчаяния. Сейчас, например, он вспомнил известную картину "Отказ от исповеди" (видел репродукцию) и на секунду возомнил себя стойким борцом за идею.

— Оставьте меня, — он хотел произнести эти слова с холодным достоинством, но вышло по-щенячьи.

— Значит, не веруешь, — констатировал отец Пантелеймон и огладил бороду. — Похвально. Ты верно мыслишь, ничего нет. Жизнь дается человеку, чтобы понять ее ужас и выбрать Ничто, то есть Бога, который, как известно, катафатически неопределим. Может быть, не Ничто, а все же Что-то, но мы, поскольку откажемся от жизни и от себя, этого не увидим, не различим. Он требует от нас отбросить волю, исчезнуть — кому ж тогда Его узреть? А не отважимся — узрим, и это будет Ярость. Худо нам придется, не возлюбившим Бога прежде себя. Ревнив он к Самости. Наука — суета, но даже ее безбожные адепты, когда они рылись в человеческих сновидениях, часто находили в них вместо Троицы Четверицу. О трех углах изба не строится! Четвертый угол Ярость, Гнев Божий. Откажешься от себя — спокойно уснешь и сгинешь, не откажешься от себя — сгоришь, узрев Бога.

Он задумался, решая, что бы еще сказать.

Швейцер собрался с силами и дерзко улыбнулся:

— Ошибаетесь, я сгину не весь. Я отказался от себя и все-таки останусь жить в той, которая спасала меня от ваших… — Он запнулся, подбирая слово. Опять засновали гады, мерзавцы и подлецы, которых его язык, вопреки очевидной действительности, по-прежнему не мог бросить в лицо уважаемому преподавателю.

Тот поразился:

— О чем ты? В ком ты собрался жить?

— Вы знаете, в ком. В Дуне.

Какое-то время отец Пантелеймон непонимающе моргал, но вскоре разобрался, в чем дело, и прыснул изумленным смешком:

— Так вот ты зачем!.. Но с чего ты решил?..

Швейцер взглянул на него исподлобья:

— А разве не так? Не всем же без чести жить. А если по чести, то ей пересадят почки, которые я повредил. Разве это невозможное дело? Вот он, я готов.

Отец Пантелеймон хлопнул себя по бедрам, откинулся и начал хохотать.

— Да ты… да ты… — повторял он сквозь взрывы хохота и слезы. — Ой, убил… О чем же тут разговаривать… Все, все…

Он встал и пошел к выходу, отмахиваясь от Швейцера, как от смешинки.

— Рыцарь! Все-все-все, — Пантелеймон напоследок согнулся и так, согбенный, долго мычал и крутил головой. Сквозь радостное мычание прорывался рык. Затем он вытер слезы и уже с порога, обернувшись, сказал:

— Ты, чадо, погорячился. Из Куколки, конечно, будет бабочка, ее достанут и определят, но… У господина Браго, знаешь ли, тоже очень больные почки.

Он вышел. Дверь захлопнулась. Из коридора донесся прощальный залп, дополненный восклицанием:

— Почки один раз господину попечителю!

январь-март 2001

Лето никогда

Пролог-1

Он остановился на пригорке. Велосипед прошуршал аккуратным песчаным следом и преданно замер, послушный хозяину. Седок ступил в траву, поправил врезавшиеся шорты с белесой бахромой. Сзади затренькал звонок; мальчик посторонился, пропустил чужую машину, одновременно прихлопнув мясистое насекомое. На загорелом бедре, хранившем снежные полосы безобидных расчесов, остался грязно-кровавый росчерк с прилипшим крылышком. Душный шиповник мешался с асфальтом и прочерчивался шорохом резины.

Дождь перестал к полудню. Забывшееся озеро продолжало стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, которая сочетала его с просевшими тучами, уже не было видно. Потом распогодилось, и в тучах случилась прореха: некто голубой и внимательный наводил свой многоопытный лорнет на влажный пляж. Сейчас, к приезду велосипеда, в небе остались лишь клочья пены, тогда как главная часть уже была выбрита до синевы. Вернулись запахи: пахло копотью шпал и посвежевшим болотцем. Солнце присело на западе, стряпая завтрашний жар.

Озеро было круглое, как долгоиграющая пластинка. Исполнялась партия тишины; повисшее безмолвие подчеркивалось лаем собак, зуем далекой пилы, птичьим пением и похожими на него невнятными детскими воплями. Отраженный лес напоминал строй карточных фигур из необыгранной колоды. Карты были разложены круглым пасьянсом, являя покойное правило герменевтики, по которому призраки верхнего мира обладают соответствием в нижележащих сферах; что внизу, то и наверху. Камыш молчал, березы сладко цепенели. Посередине озера, словно пупырышек штырька, на какой насаживают пластинки, покачивался сине-белый мяч, уплывший из чьих-то неверных, полусонных рук. Ласточки сновали, словно ноты, которые высыпались из увертюры к грозе и теперь разыскивали родную захватанную папку. Масляный завиток кувшинки покоился среди плоских зеленых блинов. В прошлом году здесь утонул железнодорожник: на него пала чайка, едва он доплыл до середины. Утопленника доставали при участии старейшего водолаза, давно оглохшего и полупарализованного от кессонной болезни, который чувствовал себя в воде как рыба и как рыба же — вне воды, и который знаками умолял отпустить его в озерные глубины на постоянное проживание, но его упорно вынимали, руководясь гуманизмом.

Маленький плавучий остров с одиноко торчавшей березкой придавал берегам замечательную зыбкость. Бывали дни, когда он, прилепившись к берегу, тихо и в притворном смирении выжидал, ничем не выделяясь своим деревом на фоне других берез и обманчиво участвуя в береговой линии. Однако за ночь он украдкой смещался и этим чуть-чуть — для поверхностного взгляда неприметно — изменял вчерашний пейзаж. Там, где недавно выдавался зеленый мысок и в подсознании запечатлелась пятерка деревьев, сегодня зеленели четыре, а выступ сменился мелкой впадинкой — крохотный сдвиг, заставлявший рассудок недоумевать, а его случайного обладателя почесывать темечко: что же изменилось? Таким игривым дрейфом озеру даровалась определенная условность вообще, ненадежность, неустойчивость во времени и пространстве. Однажды ночью остров занял купальную бухту, и его неожиданное явление ранним пловцам показалось страшным и тошнотворным: так человек, впервые в жизни пораженный редким кожным заболеванием и прочесавший ногу битых пять часов кряду, в досаде решается, наконец, задрать штанину и холодеет при виде невозможной язвищи, что явилась ему в «здесь-и-теперь», и вот она есть, тогда как секундой раньше страдалец даже не подозревал, что бывают такие ужасы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: