Кроме того, сравнение ничуть не нарушает логики абзаца, его интонационного строя, словом - полностью, органично вписывается в текст, становится его неотторжимой частью. С.119

Даже более яркое и более необычное сравнение из рассказа "О любви" (1898) также логически и интонационно вписывается в контекст: "...я сам тоже пахал, сеял, косил и при этом скучал и брезгливо морщился, как деревенская кошка, которая с голоду ест на огороде огурцы; тело мое болело, и я спал на ходу" [С.10; 68].

Оригинальное сравнение, раскрывающее, насколько чуждо Алехину было его новое занятие, не выделено в отдельную фразу, включено в общий поток сообщений о жизни и действиях героя, направленных на погашение долга. И воспринимается в этом потоке как "плоть от плоти".

Разумеется, обобщающая сила двух последних сравнений относительно невелика и не выходит за рамки приведенных фрагментов, данные сравнения решают локальную задачу.

И тем не менее они отражают общую тенденцию, характерную для чеховских сравнений этого периода, независимо от того, обладают они широким обобщающим смыслом, как, например, сравнения из повести "Моя жизнь", или - не обладают.

В 90-е годы в работе Чехова со сравнением стало очевидным стремление писателя как можно органичнее ввести оборот в художественную ткань, увязать с контекстом и даже - подтекстом, найти логические и интонационные привязки.

Те же принципы обнаруживаем в рассказе "Дама с собачкой" (1899):

"Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем; и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своем прошлом, прощали все в настоящем и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих" [С.10; 143].

Помимо интонационного и логического единства, свойственного этому фрагменту, можно заметить очень важное в данном случае ритмическое единство, а также использование характерных словесных пар "друг друга", "муж и жена", "друг для друга", "самец и самка", "друг другу", "их обоих", в равной мере распространяющееся как на сравнительную конструкцию, так и на весь абзац в целом.

Этому же закону - максимальной слитности с текстом, логического и интонационного единства с ним - подчиняется и очень запоминающееся, оценочное сравнение из повести "В овраге" (1900):

"У Аксиньи были серые наивные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то змеиное; зеленая, с желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову. Хрымины держались с ней вольно, и заметно было очень, что со старшим из них она давно уже находилась в близких отношениях" [С.10; 155-156].

Думается, что во второй половине 80-х годов Чехов скорее всего выделил бы это сравнение Аксиньи с гадюкой, закончив абзац словами: "вытянувшись и подС.120

няв голову". Отношение Аксиньи с Хрымиными стали бы содержанием следующего абзаца.

Сравнение оказалось бы в ударной, завершающей позиции, что создавало бы характерную паузу, отделяющую сравнительный оборот от последующих сообщений повествователя.

Возник бы логический и интонационный разрыв, в значительной мере способствующий выделению сравнительной конструкции в микроструктуру, в зарисовку, обладающую некоторой самодостаточностью.

Образ змеи, выглядывающей из молодой ржи, мог бы приобрести большую весомость и многозначительность, наполнился бы даже символическим значением, что вполне соответствовало чеховским художественным принципам конца 80-х начала 90-х годов.

Однако в 1900 году писатель предпочитает чуть пригасить образ, порожденный сравнением Аксиньи с гадюкой, дать его в одном ряду с сообщением о специфических отношениях героини с семейством Хрыминых.

Исключительное и резко отрицательное (Аксинья - гадюка) оказывается почти обиходным, бытовым, выглядит обыкновенным и даже - нормативным.

Такое художественное решение, конечно же, больше отвечало авторским задачам, эстетике повести "В овраге" и в целом - творческим установкам Чехова 900-х годов, когда значительное и маловажное в его произведениях намеренно перемешиваются, перепутываются и тонут в общем потоке бытия, имеющего какой-то усредненный, ровный, "сероватый" оттенок.

Не каждый литератор устоит перед соблазном особо выделить, подчеркнуть удачный образ.

Чеховская повесть "В овраге" демонстрирует последовательное стремление автора поступать как раз наоборот.

Текст построен так, что "пропадает", казалось бы, красочная реализация глагольных олицетворений: "Солнце легло спать и укрылось багряной золотой парчой, и длинные облака, красные и лиловые, сторожили его покой, протянувшись по небу" [С.10; 172].

Точно так же приглушается сравнение из следующей фразы: "Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь, точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо. Крик этой таинственной птицы слышали каждую весну, но не знали, какая она и где живет. Наверху в больнице, у самого пруда в кустах, за поселком и кругом в поле заливались соловьи. Чьи-то года считала кукушка и все сбивалась со счета, и опять начинала. В пруде сердито, надрываясь, перекликались лягушки, и даже можно было разобрать слова: Какой был шум! Казалось, что все эти твари кричали и пели нарочно, чтобы никто не спал в этот весенний вечер, чтобы все, даже сердитые лягушки, дорожили и наслаждались каждой минутой: ведь жизнь дается только один раз!" [С.10; 172-173].

Что ни фраза - то интересный, завершенный в себе образ, несущий глубокий смысл.

Попав в такое соседство, оригинальное чеховское сравнение меркнет, сливается с общим тоном. С.121

Однако и взятое отдельно, оно не рассчитано на броскость, на сильный эффект.

"Гасят" излишнюю, нежелательную для Чехова яркость образа вводные уточняющие элементы: "Где-то далеко, неизвестно где, кричала выпь, точно корова, запертая в сарае, заунывно и глухо".

Обратим внимание на два последних слова.

Сходным образом писатель чуть приглушает и уже рассмотренное сравнение из характеристики Аксиньи: "...глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову".

"Последнее слово" оказывается не за ключевой информацией, которая невольно отступает, если и не на второй план, то во всяком случае несколько притеняется.

Странный крик выпи, утрачивая самоценность как яркий и необычный образ, включаясь в контекст, начинает взаимодействовать, быть может, - уже на уровне подсознания, с состоянием Липы, только что потерявшей ребенка, с настроением безысходности, пронизывающим подтекст, с эпизодом у маленького пруда: "Какая-то женщина привела лошадь поить, и лошадь не пила.

- Чего же тебе еще? - говорила женщина тихо, в недоумении. - Чего же тебе?

Мальчик в красной рубахе, сидя у самой воды, мыл отцовские сапоги. И больше ни души не было видно ни в поселке, ни на горе.

Не пьет... - сказала Липа, глядя на лошадь" [С.10; 172].

И слова неизвестной женщины, и слова Липы, в целом весь эпизод уже в силу своего композиционного соседства с лаконичным и несколько отстраненным сообщением о смерти маленького Никифора начинают проецироваться на случившееся, на горькую судьбу Липы в доме Цыбукиных, на все описанное в повести, как и многократно цитируемый литературоведами просто библейский диалог:

" - Вы святые? - спросила Липа у старика.

- Нет. Мы из Фирсанова" [С.10; 174].

И текст наполняется ощущением какого-то иносказания, в нем начинают смутно угадываться какие-то глубины, смыслы, ускользающие от однозначного истолкования. Или же - наполненные вполне прозрачной символикой.

Портрет восьмилетней девочки Кати из рассказа "Архиерей" (1902) явно противопоставлен атмосфере, окружающей преосвященного, давно лишенной и подлинной святости, и подлинной жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: