Она засмеялась.
— Мне что-то трудно в это поверить…
— Мне тоже, — признался он. — Думаешь, легко усидеть за письменным столом, когда на улице творится… вот это? — Он сделал широкий жест рукой. — Ты только взгляни, какая красота! — с благоговейным восторгом прошептал он, замедляя шаг.
Они шли по залитой солнцем аллее, и все вокруг них цвело и смеялось. Весна наступила неожиданно, невероятно рано. Еще вчера шел мокрый снег и было пасмурно и зябко — а сегодня все вдруг проснулось, спеша навстречу лету.
Был только конец февраля…
Они остановились посреди аллеи и повернулись друг к другу. Его дымчато-синие глаза взглянули на нее с неожиданной нежностью. Луч ослепительно яркого солнца протянулся между ними, и он зажмурился. Она хотела что-то сказать, но он не дал ей заговорить.
— Только не надо меня любить, Констанс, — сказал он очень тихо, склонясь над ней. — Я никогда не смогу ответить на твою любовь так, как ты этого хочешь. Я не из тех, кто влюбляется на всю жизнь.
Она сомкнула пальцы на его затылке, с наслаждением погружая руки в его густые и мягкие, как шелк, волосы.
— Я и не прошу твоей любви, Габриэле, — прошептала она. — Моей любви хватит на нас обоих.
— По-моему, это просто замечательно — то, что маме пришло в голову еще с детства обучить меня итальянскому.
— Ты так считаешь? Но мы с тобой могли бы разговаривать по-английски, если бы ты не знала итальянского. Я говорю по-английски достаточно сносно.
— Не в том дело. Просто я… я очень рада, что могу разговаривать с тобой на твоем родном языке.
Они ужинали в увитой диким виноградом беседке, расположенной в одном из самых уединенных уголков сада. Уже наступила ночь, и Джимми мирно посапывал, растянувшись под столом. Вокруг них стрекотал целый хор цикад, а ветер шелестел листвой дикого винограда, сквозь которую проглядывали клочки фиолетового неба. Под самым потолком беседки была подвешена люстра в форме большого пурпурного цветка, а на мраморных, увитых зеленью колоннах были развешаны светильники поменьше, тоже похожие на экзотические цветы. Их свет играл на хрустальных бокалах и отражался в глазах Вероники.
Габриэле с улыбкой смотрел на нее. В легком белом платье, подчеркивающем ее изысканную хрупкость, она казалась ему девочкой-подростком — она и выражала свои чувства с той простотой и искренностью, с какой умеет их выражать только юность.
— Твоя мама выучила итальянский, когда была в Риме? — поинтересовался он. — Ты, кажется, говорила, что один из фильмов с ее участием снимался здесь…
— Ее последний фильм снимался здесь, — уточнила Вероника. — Но она начала всерьез заниматься итальянским уже потом, когда вернулась в Штаты. Ты сам понимаешь, во время съемок у актрисы не очень-то много времени на то, чтобы изучать язык… Зато когда она бросила кино и вышла замуж за моего отца, у нее появилась масса свободного времени, и она стала брать уроки на дому. Отец говорит, мама за какие-то несколько месяцев выучила итальянский почти в совершенстве — не зря она целыми днями просиживала за учебниками.
— Наверное, твоей маме очень понравилась Италия, если ей захотелось выучить итальянский после того, как она побывала здесь.
— Я думаю, что да. Я уверена в этом, иначе она бы не стала изображать Рим буквально на всех своих картинах.
— Твоя мама пишет картины?
Вероника кивнула.
— Она пишет пейзажи. Только пейзажи, никаких лиц — и исключительно Рим… Как видишь, этот вечный город, который я называла кладбищем цивилизаций, произвел на мою маму неизгладимое впечатление. — Отпив из своего бокала с кокой, в котором позвякивали кусочки льда, она продолжала: — Мама увлеклась живописью несколько лет назад — до этого она никогда не держала в руках кисти. Оказалось, у нее есть к этому особый талант! Она взяла всего лишь несколько уроков у одного художника — и стала писать замечательные картины. В самом деле замечательные, Габриэле. Я говорю это не потому, что она моя мама. — В голосе Вероники слышались нотки гордости — она всегда гордилась и восхищалась своей матерью, которая была, в отличие от нее самой, разносторонне одаренной натурой. — Тот художник, который давал ей уроки живописи, пытался потом убедить маму выставить свои картины в какой-нибудь галерее, а отец даже хотел организовать ее персональную выставку. Но мама наотрез отказалась. Она говорит, то, что она выражает на холсте, касается только ее, и она не хочет впускать в свой мир посторонних.
— Странные, однако, взгляды на жизнь у твоей мамы, — заметил Габриэле. — Что это значит — не хочет впускать в свой мир посторонних?.. Если бы каждый артист боялся впускать в свой мир посторонних, искусства вообще бы не существовало.
— Ты прав. Но и маму я могу понять. Думаю, с Римом у нее связаны какие-то воспоминания… Воспоминания личного характера, и картины для нее — способ выражения ностальгии по прошлому. Ей совершенно не нужно, чтобы окружающие восхищались ее полотнами. — Вероника некоторое время молчала, задумчиво мешая ложечкой кусочки фруктов в десерте, стоящем перед ней, потом подняла глаза и добавила, понизив голос: — Вообще эти картины… в них действительно есть что-то ностальгическое, они навевают грусть.
— В самом деле? Но что именно в них вызывает у тебя грусть?
— Это трудно объяснить. Сама атмосфера… Эти пейзажи как будто кричат об одиночестве, о пустоте…
Она замолчала, не находя подходящих слов, чтобы передать атмосферу безнадежной грусти и болезненно-острой тоски по какому-то далекому, недостижимому счастью, которая неизменно присутствовала на холстах матери.
— Может, они написаны в мрачных тонах? — подсказал он.
— Нет-нет, дело здесь не в цвете, — она замотала головой. — Мама, напротив, всегда использует яркие краски, и почти на всех ее картинах присутствует солнце. Иногда там даже слишком много света, так много, что это выглядит неправдоподобно… Но даже солнечный свет в ее пейзажах навевает грусть — может, именно потому, что он слишком яркий… Такого яркого солнца не бывает на самом деле.
— Значит, твоя мама видит солнце более ярким, вот и все, — сказал Габриэле. — Твоя мама, насколько я понял, человек одаренный и наделенный разного рода талантами — а артистические натуры видят мир не таким, каким его видят другие.
Она потянулась к нему через стол и положила руку поверх его большой загорелой руки.
— Ты тоже видишь мир не таким, каким его видят другие?
Он улыбнулся и пожал плечами. Его улыбка была какой-то растерянной, почти смущенной, как будто он хотел извиниться перед ней и перед всем миром за то, что он не такой, как другие… В эту минуту он показался ей совсем юным, почти мальчишкой.
— Я не знаю, Вероника, — просто ответил он. — Как я могу это знать? Мне ведь неизвестно, каким видят мир другие люди, — я не могу сравнить их мир с моим. Но я заметил…
Он замолчал и посмотрел на нее сквозь ресницы, слегка сощурив глаза. В его взгляде что-то сверкнуло, и его длинные пальцы сомкнулись вокруг ее запястья.
— Что ты заметил, Габриэле? — спросила она.
— Я заметил, что не далее как вчера мир вдруг стал намного красивее, чем он был раньше… Кстати, когда будешь в следующий раз разговаривать с мамой, не забудь поблагодарить ее от моего имени. И отца, разумеется, тоже.
— Но за что, Габриэле? За что я должна их благодарить?
— Не притворяйся, что не поняла, — он улыбнулся и еще крепче сжал ее запястье. — Ты сама прекрасно знаешь за что.
Констанс стояла перед мольбертом, с которого на нее смотрело смеющееся мальчишеское лицо. Она только что закончила писать его портрет, и краски еще не просохли — наверное, поэтому его глаза казались такими блестящими… Но они и в жизни были у него такими. Они блестели всегда: когда он смеялся, подшучивая над ее любовью, когда осыпал ее ласками в порыве импульсивной нежности; когда вдохновенно рассказывал ей о своем еще не завершенном романе и фантазировал вслух о том, как будет жить, когда прославится и разбогатеет… Даже когда он погружался в задумчивость, решая про себя какие-то свои проблемы, его глаза блестели. Наверное, его глаза были такими лучистыми потому, что он хотел от жизни очень многого. И он добился того, чего хотел. Он действительно стал королем. Он стал известным сценаристом, заработал уйму денег и окружил себя роскошью… А сейчас он улыбался ей с портрета.