Внезапная боль пронзила все ее существо, и она уцепилась руками за подоконник. Она вдруг увидела перед собой их — его и Веронику, увидела так явственно, словно была сейчас вместе с ними там, в роскошном доме на окраине Рима, присутствовала при их торжествующем счастье… Только его она видела таким, каким помнила, — восемнадцатилетним мальчишкой, с глазами, полными света. Чем они сейчас занимаются? Наверное, готовятся к предстоящему приему, ведь в Риме уже вечер. Вероника прихорашивается перед зеркалом, а он следит взглядом за каждым ее движением… Потом Вероника встает от зеркала и идет к нему, следуя молчаливому зову в его взгляде — и он раскрывает объятия навстречу ей…
Констанс зажмурилась и прикусила губу, чтобы не закричать — и тут же почувствовала во рту вкус крови. Нет, она больше не может пребывать в этом аду. Лучше ей вообще исчезнуть, сгинуть, перестать существовать — ничего не знать и ничего не чувствовать, ни о чем не думать… Забвение — вот что ей нужно. Вечное забвение. Только в забвении она обретет покой.
Она открыла глаза и снова посмотрела вниз на улицу. С высоты двенадцатого этажа мир казался маленьким и суетливым… Что случается с человеком, который падает с двенадцатого этажа? Ясное дело, что: он расшибается насмерть. Она судорожно втянула в себя воздух, пытаясь представить, как это будет происходить — она взберется на подоконник, прыгнет вниз, пролетит все двенадцать этажей и… Потом ее найдут в луже крови с размозженным черепом и переломанными костями.
Громко вскрикнув, она отпрянула от окна. Нет, только не это! Это слишком неприглядная смерть, она не хочет превращаться в кровавое месиво. Она видела однажды труп женщины, выбросившейся из окна, — тошнотворное зрелище. И ведь это, наверное, очень больно… Прежде, чем она канет в небытие, ей будет больно — а с нее боли уже и так достаточно. Нет, нет, она поступит иначе. Она изберет другой путь… Вот только какой?
Решение пришло внезапно — и принесло невероятное облегчение. Ведь у нее есть таблетки! То самое снотворное, которое она принимала на ночь, чтобы избавиться от мучительного видения, возникающего перед ней всякий раз, стоило ей только лечь в постель… Теперь она будет навсегда избавлена от этого видения и ото всех других. Теперь ей больше никогда не будет больно. Она уснет — и не проснется. Что может быть проще этого?
Она знала, что люминал — очень опасное снотворное. И врач, выписывая рецепт, предупредил ее, чтобы она была осторожна и ни в коем случае не превышала указанную дозу… Удивительно, как она не догадалась раньше прибегнуть к этому наипростейшему средству, несущему в себе избавление от всех мук.
Она сняла рабочий халат и собиралась уже выйти из мастерской и приступить к осуществлению своего плана, когда вдруг поймала на себе его взгляд. Он смотрел на нее с портрета, и его глаза больше не лучились, не улыбались ей, как улыбались еще несколько минут назад. Теперь их синева подернулась дымкой, и в них появился упрек и еще что-то, похожее на тревогу. «Не делай этого, — сказали ей его глаза. — Ты не можешь причинить ей такую боль… ей, и мне тоже. Потому что мне будет больно, если будет больно ей».
Она подошла к мольберту. Наверное, у нее разыгралось воображение — глаза на портрете не выражали ничего, кроме… насмешки. Они смотрели на нее в упор и смеялись, так, словно хотели сказать: «Твоя любовь не стоит и выеденного яйца, Констанс. Ты любила меня все эти годы — а я тем временем жил своей жизнью и даже думать забыл о тебе. Ты знаешь, со сколькими девушками у меня было то же, что было с тобой?.. Только они в отличие от тебя не создавали себе романтических иллюзий. Ты же окружила себя иллюзиями и жила все эти годы ими… А теперь уходи. Уходи и не мешай мне и твой дочери любить друг друга».
— Что ж, я уйду, — прошептала Констанс. — Я уйду. Ведь таким неисправимым фантазерам, как я, в этом мире не место…
Вздохнув, она повернула мольберт лицевой стороной к стене и, окинув прощальным взглядом пейзажи на стенах, вышла из мастерской.
У нее ушло ровно полчаса на то, чтобы привести себя в порядок — принять душ, переодеться в свое любимое платье из бледно-зеленого шифона, расчесать волосы и наложить на лицо легкий грим. Конечно, это смешно — прихорашиваться перед тем, как отойти в мир иной… Но в последние минуты своей жизни ей все-таки хотелось быть красивой.
Закончив накладывать грим, она окинула критическим взглядом свое отражение в зеркале, с горечью отмечая про себя, как сильно она сдала за последние недели, превратившись почти в пожилую женщину. Хотя стареть она, конечно, начала давно, только не замечала этого, не задумывалась над тем, что ей уже перевалило за сорок… В том своем мире, в котором она жила все эти годы, ей всегда было двадцать, поэтому в душе она продолжала чувствовать себя двадцатилетней девчонкой. И только теперь, когда этот ее мир был разрушен, она стала подмечать на своем лице признаки приближающейся старости: морщины вокруг глаз и в уголках рта, складки на лбу, дряблую кожу под подбородком… Только глаза остались такими же, какими были тогда: ярко-зелеными и наивными, как у девочки.
Он всегда говорил ей, что у нее по-детски наивный взгляд и что это ему очень нравится… При мысли о нем ею овладела невыразимая грусть. Теперь, когда она приняла свое решение, в ней больше не было ревности, не было боли — лишь бесконечное сожаление по поводу того, что прошлое невозвратимо, что она больше никогда не увидит его, никогда не услышит его беззаботный мальчишеский смех…
Она провела еще раз щеткой по своим волнистым пшенично-русым волосам, как ни странно, еще не тронутым сединой, и поднялась с пуфа перед туалетным столиком. Не надо больше медлить. Если она позволит этим сентиментальным мыслям овладеть ее сознанием, ей может не хватить решимости.
Она подошла к окну и задернула шторы, чтобы защититься от нахального солнца, наблюдающего за ней с улицы. Потом бросила быстрый взгляд на часы на тумбочке: еще не было и двух, муж — точнее, этот чужой мужчина, который назывался ее мужем — никогда не возвращается из офиса раньше восьми-девяти, а к тому времени ее дело уже будет сделано. Ей, можно сказать, повезло: у Бетси, их приходящей прислуги, сегодня был выходной, значит, ей никто не помешает… На всякий случай она все-таки заперла изнутри дверь спальни.
Когда со всеми приготовлениями было покончено, она включила проигрыватель и нашла в кипе пластинок на полу ноктюрны Листа. Она очень любила ноктюрны Листа, в особенности один из них — «Грезы Любви». Эта музыка говорила ей о том, что могло бы у нее быть, но чего у нее не было.
— Мне до сих пор это кажется странным, мисс Наваждение.
— Что именно тебе кажется странным?
Вероника отложила большую мягкую кисть, которой накладывала румяна, и, обернувшись от туалетного столика, посмотрела на Габриэле, наблюдающего за ней из кресла в противоположном углу комнаты.
— То, что было когда-то такое время, когда тебя не было рядом, — ответил он.
Она улыбнулась, глядя на него из-под полуопущенных ресниц, удлиненных с помощью темно-синей туши, которая подчеркивала таинственную синеву ее глаз. Он залюбовался ее лицом, которое преобразилось почти до неузнаваемости после того, как она наложила вечерний грим, — теперь оно было более взрослым и по-новому привлекательным… соблазнительным.
— Однако такое время было, — сказала она. — Мы встретились шесть недель назад, а до этого…
Она умолкла, задумавшись над тем, что было в ее жизни до этого. Кажется, ничего — она жила в какой-то пустоте… Только она не понимала, что это пустота, потому что не знала, что можно жить иначе. Она что-то искала, много увлекалась, пытаясь заполнить пустоту… А может, она просто искала его — искала, не веря, что когда-то найдет.
— А до этого мы просто делали вид, что живем, но еще не начали жить на самом деле, — закончил за нее он. — Я прожил на этом свете сорок три года и даже понятия не имел, что это значит — быть живым. — Он помолчал. — Знаешь, что мне кажется странным во всем этом, мисс Наваждение? — продолжал он. — То, что мне сорок три года, а тебе только двадцать четыре. Получается, что когда ты родилась, мне уже было девятнадцать лет…