— А другой горьковчанин, — продолжал комиссар. — Ермаков Тихон. Вот и последняя полученная им открытка, от матери.
Держа в руках документы убитых, Аршакян сделал несколько шагов вперед и повернулся лицом к стоявшим кругом бойцам батальона. Он снял фуражку, хотя в воздухе было сыро и холодно.
Старший политрук был бледен, но глаза его блестели странным огнем. Аршакян начал говорить. Он говорил негромко, и то, что он сказал, было понятно Тонояну и надолго осталось в его памяти.
— Сейчас мы похороним наших товарищей и пойдем дальше, оставив здесь их могилы…
Аршакян умолк, приподнял опущенную голову и взглянул вдаль. Казалось, он ищет и не находит слов.
Но вот он взглянул на бойцов, и стиснутые губы его разжались.
— Мы должны покинуть их, чтобы идти дальше на восток. Но перед могилой наших товарищей каждый из нас клянется: уходим, чтоб вернуться!
Помолчав, старший политрук поднес к глазам открытку, которую держал в руке.
— Погибший товарищ получил перед смертью письмо из дому. Разрешите его прочесть.
«Дорогой мой сын Тихон! Спешу сообщить тебе радостную весть. Жена твоя, Галя, сегодня утром родила мальчика. Все находят, что мальчик очень похож на тебя, и мы решили назвать его твоим именем — Тихоном. Все нас поздравляют и просят передать тебе самые лучшие пожелания. Кланяется тебе также и маленький Тиша. Говорит: торопись побить врага и скорей возвращайся домой».
Аршакян продолжал:
— Тихон Ермаков не услышит голоса сына. Но мы, его товарищи, обязаны слышать этот голос. Похоронив наших друзей, мы им не скажем «прощайте», потому что должны вернуться к ним. До свидания, дорогие братья!
Убитые лежали у воронки на подостланной плащ-палатке. Небо скрылось за тучами. Моросил редкий дождь. Он падал на поля, на солдат, стоявших молчаливым полукругом, и на обращенные лицом к небу тела Тихона Ермакова и Арама Саркисяна. Казалось, что дождевые капли на лицах убитых — это капли пота на лицах тружеников, уставших от тяжелой работы: они прилегли передохнуть и вот-вот снова встанут…
XIX
Батальон продолжал отходить.
Перед колонной нестройной стайкой низко над землей летели какие-то черные птицы, перекликаясь испуганно и печально. Шагавший радом с Тонояном Бурденко толкнул его в бок и, кивнув в сторону птиц, мрачно пошутил:
— Они тоже отступают вместе с нами…
Уже близок был вечер, когда в котловине перед отступающими показался город Валки.
Над городом стлался редкий дым. Возвращающиеся с бомбежки неприятельские бомбардировщики, держа направление на запад, пролетели над самой колонной, не обратив на нее никакого внимания. На холмах, окружающих город, сидели женщины и дети — они ждали ночи, чтобы вернуться в город.
— Что вы делаете здесь? — спросил комиссар.
— А что нам остается делать? — горько отозвалась пожилая женщина в калошах на босу ногу, подвязанных веревочкой. — Что нам делать, сынок? Спасаемся от ада кромешного: ведь день-деньской он с неба огонь сыплет. Сколько душ погубил!.. Вот и бежали из ада этого.
Из города шли новые группы беженцев. Какой-то старик, окинув взглядом молча шагавших бойцов, обратился к комиссару:
— Не ходите вы через Валки, товарищ начальник. Нынче Валки — сущая могила.
Микаберидзе шепнул что-то командиру батальона Юрченко, и тот громко скомандовал:
— Шире шаг… быстрей!
Батальон начал спускаться в котловину. За ним понемногу потянулись и жители города. Женщина, говорившая с комиссаром, объяснила своим:
— Раз наши идут в Валки, значит самолеты не прилетят.
Однако едва батальон успел войти в город, как в небе послышалось гудение. Выбежавшие из подвалов дети в ужасе заметались перед домами. Самолеты пролетели, не сбросив ни одной бомбы.
На улицах и у подъездов домов валялись неприбранные трупы. Несколько зданий еще продолжало гореть. Пожар мог распространиться по всему городу. Из одного дома, расположенного рядом с горевшим, доносились крики и плач детей.
Командиры решили, что необходимо потушить пожары, навести порядок и рассеять панику.
Уже за полночь вернулись связные батальона, посланные на розыски штабов полка и дивизии и доставившие приказ командира полка: батальону сосредоточиться в селе Рубановка, в шести километрах от города Валки, и стать там на отдых.
Все наиболее опасные очаги пожара в городе были потушены, оставшиеся в горящих зданиях дети спасены.
Паника в городе улеглась, но тяжелый запах гари давал себя чувствовать.
Батальон поздно ночью добрался до Рубановки. Бойцы повзводно улеглись спать на сене; бодрствовать остались лишь назначенные в боевое охранение.
В хорошо протопленной хате на шелестящем сухом сене лежал Тоноян, бок о бок с Бурденко и Мусраиловым. Еще вчера нельзя было и мечтать о возможности уснуть в таком теплом и сухом месте. Многие бойцы уже похрапывали, утомленные дневной тревогой и ночным маршем.
Но Тонояна сон не брал. Он то и дело поворачивался с боку на бок, несколько раз крепко потер лоб, чтобы прошла головная боль. Ничто не помогало. Перед его глазами мелькали картины отступления, лица убитых товарищей, охваченные пламенем дома. От непривычного тепла лоб обдавало жаром, и Тонояну казалось, что на него снова пышет пламенем тот горящий дом, куда он вбежал), опалив лицо и руки, задыхаясь от дыма и чада тлеющей одежды. Вот он снова видит перед собой прислонившуюся к стене фигурку, кидается к ней и, подхватив на руки, выносит из клубов дыма. Кого удалось ему спасти — Тоноян не знал. Его привычные к тяжелому труду руки не чувствовали тяжести ноши. Охваченные пламенем ступени прогибались под его ногами, когда он сбегал во двор. Собравшиеся женщины встретили его плачем и криками: «Вера, Веруша!..» Так звали спасенную Тонояном девушку. Она, пошатываясь, встала на ноги, ее подхватили под руки, чтоб не упала. Кто-то поднес кружку с водой к ее губам, но она так и не смогла выпить. «Отпей, Веруша, отпей хоть глоток!» — убивалась мать.
У Тонояна горело лицо… Когда же они остановятся и пойдут обратно? Когда успокоится страна, на земле которой он жил и карта которой, привезенная когда-то Вартуш, занимала целую стену их дома? «Вот, значит, как велик наш Советский Союз! Как же может он захватить все это?! И как могут жить люди в нашей стране без советской власти, так, чтоб не было колхозов, бригад, парторганизаций, не было договоров о соцсоревновании между колхозами и районами, не было машинно-тракторных станций? Как же смогут люди жить без этого?»
Казалось, Арсен убеждает кого-то: «Кто бы ни говорил это, ты не верь, что мир можно так перевернуть! Если солнце уже взошло, как может оно покатиться назад? И как может мир существовать без солнца? Нет, не будет такого! Кто бы ни говорил — не верь…»
Воздух в хате становился тяжелым, удушливым. Зловонием несло от высыхавших на печи мокрых портянок. Рассветало уже, когда наконец веки его сомкнулись…
Снилась ему Араратская равнина, залитая солнцем. С Арагаца, журча, бегут каналы; зацвели абрикосовые и сливовые деревья, начинают раскрываться светлорозовые и алые бутоны персиковых деревьев. Заливаются, звенят в небе жаворонки, щебечут в гнездах скворцы… Серебристыми косами висят над водами ветви шпатовых деревьев. Вот опять самолет бросает с неба листки. Праздник, большой праздник! На фасаде колхозного клуба, построенного из красного туфа, развеваются флаги. Играет радио, и во дворе делают физкультурные упражнения пионеры в красных галстуках. Арсен аплодирует им вместе с другими и вдруг видит среди пионеров своего Артуша. И когда он так вырос! Каким славным парнем стал… Глаза у него смеются; он поглядывает на отца.
Рядом с Арсеном стоит нарядная, разодетая Манушак.
«Ведь три года прошло, конечно вырос он, не всегда же оставаться ему малышом!» — смеется Манушак и, наклонившись к уху Арсена, шепчет: «Очень стосковалась я по тебе, мое солнышко, мой светлый день Арсен-джан!..»
…Тоноян вдруг проснулся от громкого оклика. Вместе с ним вскочили и остальные бойцы.