Но хоть и оправдывала теперь Люба мичмана, но все же понимала: въявь ничего не сказано, но толковали-то о том самом, за что сковородкой запустила...
Смятенно думала Люба, не зная, кто прав из них — она ли, мичман ли?..
Звонкие, не окрепшие еще голоса под открытым окном оборвали ее растерянные думы. Дергушин и Хохлов шли с залива и, как всегда, пели эту песенку возле ее окна. Пересмешники. Каждый раз вот так орут, выделяя слово «Люба». Одетые в водолазные серые свитера, в шерстяных фесках на голове и в кирзовых сапогах, они нарочно строевым шагом «пропечатали» по каменной тропинке. Ощеряясь до ушей, держали равнение на Любу, будто на адмирала. Зелененькие мальчишечки, им бы с мамками еще жить, а они под водой работают и вот что с ними приключается. Господи!
Опять подумала о Косте. Господи, ну за что ему такое наказанье! Вспомнила слова мичмана, что сказал он однажды за чаем: «Доктора говорят — потрясенье ему надо. Чтоб какая женщина помогла ему. Тогда, глядишь, направится малый, нормальным человеком станет». Устроила она мичману потрясенье сковородкой. Люба усмехнулась, но усмехнулась горько, не смешно ей было...
Наутро пришел Артем Николаевич. Вежливо постучался, отводя глаза, хмуро сказал:
— Мичманку оставил.
— Берите. — Люба кивнула на форменную фуражку, висевшую на гвозде.
Кинякин надел мичманку, потоптался у порога.
— Ты... это... извини меня.
— Чего уж, — горько усмехнулась Люба.
— Не хотел обидеть, видит бог.
Мичман мялся, не уходил, она видела — что-то сказать хочет.
— Ну, — подтолкнула Люба.
Кинякин отвел глаза:
— Ты все ж подумай...
— Ты... опять! — Люба задохнулась, из глаз брызнули слезы.
— Вот бабы! — недовольно поморщился мичман. — Ну чего реветь-то?
Он сокрушенно покачал головой.
— Ну чего я такого сказал? Подумаешь! Я ж к тебе как к взрослому человеку, по-товарищески, а ты в слезы да еще... за сковородку. Ты об нем подумай. Пораскинь мозгами-то.
— А обо мне ты подумал! — выкрикнула сквозь слезы Люба. — Что я тебе — сука какая?
— С чего ты взяла? — удивился мичман. — Я такого и в уме не держал. Человека спасать, надо.
— Я знаю, что вы обо мне думаете, — тихо, с горечью и почему-то успокаиваясь, сказала Люба. — Я по утрам-то встаю и дрожу: не измазали чем дверь. Аж сердце заходится, пока дверь отворю.
Мичману знаком был этот деревенский обычай — мазать дегтем ворота, когда хотят опозорить девку. — Я салки-то любому сверну, ежели кто посмеет, — заиграл желваками Кинякин. — Сказки только. Любому.
Потоптался, помолчал, глухо обронил:
— Я ведь тебя понимаю. Но он же вовек к девке не подступится, а в него веру надо вдохнуть.
— Ну и пущай кто другой веру эту вдыхает! — зло ответила Люба. — Чего ко мне-то липнете? Я вам что!..
— Не понимаешь, — с сожалением вздохнул Кинякин.
— А вы, кобели, понимаете.
— Костери, костери, а все ж запомни, об чем я сказал, — долдонил свое мичман.
— Настырный ты — у попа кобылу выпросишь.
— На кой мне кобыла! — осердился теперь мичман. — Мне человека надо спасти.
— Уйди с глаз, а то опять сковородки дождешься, — без зла и с какой-то покорной тоской предупредила Люба.
— Ладно, пошел, — вздохнул Кинякин. — Как пишут в газетах: высокие договаривающиеся стороны к согласью не пришли.
— Не пришли, — отрезала Люба. — Сват какой выискался. Иди, иди, не толкись тут!
«Чертова баба, сопрел с ней!» — чертыхнулся мичман, прикрывая за собою дверь.
Лубенцову и Косте предстояло уложить на «постель» параллельно два рельса на расстоянии пяти метров, чтобы потом, двигая по этим рельсам третий, равнять щебенку.
Они спустились в воду друг за другом. Видимость была отличной, метров десять, пожалуй. Редко такое выпадает водолазу, чаще на дне его встречает полумрак и плохая видимость, а то и вообще тьма, и работать приходится на ощупь. Приятно быть в светлой воде, приятно сознавать, что глубина невелика и опасности тут никакой. Век бы так работать! Сейчас вот солдаты опустят два рельса, и они с Лубенцовым установят их параллельно.
— Костя, гляди там! — предупредил Игорь Хохлов по телефону. — Сначала тебе майнаем.
— Давайте.
Костя передернул груза назад, на спину, поднял голову. В светлый, играющий бликами проем плота нырнула черная длинная тень. Неровно покачиваясь, приближалась, постепенно приобретая вид рельса. Спускали его на пеньковых концах.
— Потравливай помалу! — приказал Костя и подошел к рельсу, который уже касался груды щебня.
Костя взялся за рельс и потянул на место, обозначенное вбитыми колышками, которые еще вчера установил под водой мичман Кинякин. Когда рельс повис точно в назначенном месте, Костя приказал:
— Майнай сразу!
— Есть! — отозвался Игорь.
Рельс упал на щебень, поднял облачко веселого рыжего ила.
Костя отвязал тонкие канаты.
— Вира концы!
Извиваясь светлыми змеями, канаты ускользнули вверх. Ил размылся, осел толстым рыжим слоем на рельс, на щебенку, и снова стало светло и прозрачно.
На душе было легко и радостно. Мурлыкая песенку «Ты, моряк, красивый сам собою...», Костя нашел лом, спущенный еще заранее, и стал подвигать рельс на место. Мешала груда щебня. Пришлось ее разравнивать руками, и Костя, занятый своим делом, совсем забыл про Лубенцова. Он вздрогнул, когда услышал по телефону взволнованный голос Игоря Хохлова:
— Костя, помоги Вадиму! Быстрей!
Костя выпрямился и увидел Лубенцова, лежащего без движения. Еще не понимая, что произошло, Костя поспешил к нему. Только на подходе он разобрал, что Лубенцову придавило рельсом шланг.
— Быстрей! — торопил Игорь.
Костя попробовал приподнять рельс, но сил не хватило. Лихорадочно работала мысль: «Что делать? Как помочь?» Решение пришло самое простое. Он намертво уцепился руками в рельс и крикнул Игорю:
— Открой мне воздух на полный!
В шлеме мощно загудела воздушная струя. Костя перестал стравливать излишки, и сразу же начало раздувать скафандр, потянуло вверх, и Костя почувствовал нестерпимую боль в руках, но, стиснув зубы, не разжимал рук. «Только бы не вырвался! Только бы вытерпеть!» — молил он.
Рельс вытягивал ему жилы. Казалось, руки сейчас оторвутся, и тогда он с силой пушечного снаряда вылетит наверх, ударится снизу о плот. И иллюминаторы его только созвякают, тогда уж никто не поможет ни ему, ни Лубенцову.
Раздутый скафандр приподнял его с грунта вместе с рельсом. В глазах потемнело, пошли кровавые круги, руки выламывало из плеч. Он прохрипел:
— Поднял!
Сквозь рев воздуха в шлеме, сквозь звон крови в ушах пробились до сознания далекие слова Игоря:
— Все! Опускай!
Костя не видел, но понял, что Лубенцов выдернул свой шланг из-под рельса.
— Стоп воздух! — прохрипел Костя.
— Есть! — ответил Игорь.
Рев в шлеме прекратился, наступила тишина, которую знают только водолазы — глухая, непроницаемая, могильная.
Стравливая лишний воздух из скафандра, Костя до боли нажал головой клапан шлема. Он понимал, что если сейчас не бросит рельс, то, падая па грунт, обрубит себе пальцы — руки намертво прикипели к железу, и он не мог разжать их.
Костя не видел, как Лубенцов подставил лом между камнями и рельсом и смягчил удар. Костя упал на грунт, почувствовал резкую боль в пальцах.
— Костя, выходи наверх! — приказал по телефону Игорь.
Когда Костя поднялся по трапу, когда его раздели, он увидел, что кожа на пальцах сорвана до мяса — и рукавицы не помогли.
Рядом раздевали Лубенцова.
Мичман Кинякин орал на сержанта, стоящего на плоту:
— Олухи, кто так вяжет узлы! Так козу только привязывают, и то убежит!
Бледный сержант молча выслушивал ругань мичмана, перепуганные солдаты тоже молчали. Мичман Кинякин, красный, разъяренный, бегал вприпрыжку, как воробей, по палубе и распекал стройбатовцев: