Когда она пришла, он, усадив ее на скамью глухой аллеи, рассказал ей все, что узнал. Фроська страшно было испугалась и, совсем растерявшись, принялась было, даже как-то захлебываясь в голосе, всхлипывать. Кое-как Беренде удалось ее успокоить и растолковать ей свою будущую роль в ее жизни.
Фроська вздохнула и вдруг произнесла осмысленным, сознательным голосом покровительства:
– Добрая душа.
Из этого ответа Берендя увидел, что он был понят, увидел, что отворилась для него дверь в другое отделение души Фроськи – отделение, хозяином которого отныне делался он, и только он, и где конкуренции он ни с кем не боялся.
Берендя протянул ей руку и сказал:
– С…слушай… я твой друг навсегда. К…когда только надо, д…днем и… ночью, иди ко мне. Так?
– Так, – ответила Фроська своим опять апатичным и равнодушным голосом.
Берендя спал легко и хорошо в эту ночь. Перед сном, когда он уже лежал в кровати и потушил свечу, ему вспомнился смешной эпизод его далекого раннего детства. Закутанный в мамкин платок, он играл у завалинки на пригреве веселого солнца весны. И все так радостно было вокруг него, и он был центром, маленьким фокусом этой радости. Счастливый, водянисто-желтый и вздутый, он приседает на своих кривых ножках, топчется и благодарит в избытке своего счастья и этот веселый день весны, и этих мошек и козявок, которые ползут, торопятся и спешат, конечно, к нему, чтобы своим видом еще большей радостью наполнить его маленькое счастливое сердце. Ах, сколько их! – маленький Берендя усердно приседает и кланяется, кланяется так торопливо, точно боится оскорбить своим невниманием всех этих букашек.
Но они не только на земле и завалинке, и в воздухе, и кругом на деревьях, а вон птички, мухи, и еще что-то, что так звенит, звенит и вдруг село прямо на его маленькую ручку.
– И вы прилетели, – приседает счастливый обладатель несметных богатств, – вы кто?
И его напряженная радостная физиономия ждет ответа от прилетевшего комара.
«Вот я тебе покажу, кто я», – точно говорит комар, вертясь и удобнее примащиваясь на маленькой ручке жизнерадостного философа.
Лицо мальчика вдруг искривилось от боли. Озадаченный, потрясенный, он не вытерпел и, осторожно отстраняя комара, произнес возмущенным до глубины души голосом:
– Слушайте… так нельзя… уходите.
Берендя усмехнулся, подумал, что, если бы Вервицкий знал этот эпизод, он засмеял бы его, и прогнав из головы это воспоминание, которое любила рассказывать ему мать, наблюдавшая эту сцену, заснул спокойным, безмятежным сном.
XXI
Первый урок в понедельник был латинский, два часа кряду. Берендя, наскоро одевшись и умывшись, успел утром за чаем перелистать и грамматику, и скандовку сатиры Горация. Собрав книги, накинув пальто, в шапке, сдвинутой немного на затылок, расплывающийся, лучезарный и приседающий, он пошел в гимназию, поражая проходивших мальчишек своими лучезарно-желтыми расходящимися глазами. Прежде, в дополнение к впечатлению, к этим глазам присоединялись и женоподобные мягкие волосы, и в рамке их все лицо Беренди имело какое-то странное выражение женщины. Но теперь эти волосы, по строгому требованию, были коротко острижены, и с непривычки лицо Беренди казалось каким-то помолодевшим и смешным.
На последнем перекрестке перед гимназией его увидел Вервицкий, остановился и ждал.
– Черт знает, – сказал Вервицкий, – сияет на весь квартал. С тебя скоро капать станет жир. Терпеть не могу такой самодовольной рожи.
Всю эту тираду Вервицкий выпалил еще издали и, когда Берендя подошел вплоть, проговорил, пожимая ему руку, совсем уже другим голосом:
– Здравствуй.
– С…слушай, разве я пополнел?
– Ерунда… что ж наш журнал, еще будет?
– Не… не знаю… Корнев и Ка…Карташев…
– Ничего не выйдет, – махнул рукой Вервицкий. – Я возьму да и отдам свой рассказ в газету.
– Ты… ты думаешь, напечатают?
– Отчего же не напечатают, – обиделся Вервицкий. – Ерунду такую печатают, что читать совестно…
Он набрал полный рот слюней и сплюнул на сторону. Потом, приставив палец к одной ноздре, выпустил содержимое в ней на панель и проделал то же с другой ноздрей. Затем вынул из кармана платок, обтер нос и наконец сосредоточенно сказал:
– Это самое здоровое, так сморкаться, – ты продуваешь нос, как трубу.
Берендя, при всем своем уважении к другу и страхе обидеть его, не удержался от улыбки. Тем обиднее она показалась Вервицкому.
– Смеешься, потому что глуп. Что я – свое говорю? Ты сначала вот прочти там, где я прочел, тогда и смейся.
– В к…календаре? – подпустил Берендя.
Вервицкий хотел было уже совсем смешать с грязью Берендю, но, посмотрев вдруг на его самодовольное лицо, с искренним соболезнованием проговорил, качая головой:
– Дурак, дурак!
Берендя только замотал головой со своей типичной манерой и принялся, вместо былой бороды, гладить свой бритый подбородок.
– А з…знаешь, отчего я кажусь пополневшим?.. о…оттого, что обрился.
– Оттого, что у тебя разжиженье мозга начинается… это всегда первый признак, когда человек начинает вдруг ни с того ни с сего толстеть.
– О? – испуганно встрепенулся Берендя. – А отчего эта болезнь?
– Вот тебе и о! Это вот кто черт знает чем занимается, тот и заболевает.
– Как черт знает чем занимается?
– Вот чем ты занимаешься.
– Че…чем я занимаюсь?
– Тем самым.
– С…слушай, какую ты ерунду говоришь.
– Вот тебе и слушай.
– Да ей… ей-богу, я ничем не занимаюсь.
– Ну, это ты себя морочь, а меня оставь… Довольно посмотреть на человека, чтобы это сразу узнать.
Берендя шел рядом, думал и ничего не понимал.
Вервицкий еще набрал полный рот слюней и энергично сплюнул.
– О…откуда у тебя столько слюней? – спросил Берендя.
Но Вервицкий не удостоил его ответом и, круто повернув в калитку, зашагал по гимназическому двору.
Приятелей ждала грустная новость. Корнев, Долба, Семенов, Дарсье и остальные, бывшие в классе, сидели на скамьях, стояли, смотрели друг на друга и молчали.
– Леонид Николаевич больше не учитель, – объявил вошедшим Корнев.
Берендя, только было собравшийся по старой памяти приводить свою шевелюру в порядок, так и остался с поднятыми руками. Вервицкий на ходу выслушал и так же стремительно, как шел, добрался до своего места, сел и только тогда начал соображать.
– Леонид Николаевич больше не учитель, – повторил Долба вошедшему Карташеву.
– Что ты врешь? – изумился Карташев.
Определенного никто ничего не знал. Вчера было объяснение с попечителем, и Леонид Николаевич подал уже прошение.
Вошел Рыльский, и его встретили тем же известием.
– Да, да, – ответил сосредоточенно Рыльский.
Он молча, серьезно поздоровался со всеми, вынул из кармана газету и сказал:
– Я сегодня за чаем узнал: здесь все описано.
Все тесной толпой с напряженными физиономиями обступили его. Рыльский сухим, резким голосом прочел газетный слух. Стоустая молва приписывала все дело усердию учителя латинского языка, который все представил совсем в ином свете.
– Каков гусь? – саркастически бросил Рыльский.
Раздраженье успело только охватить учеников, но не вылиться. В класс влетел учитель, красный и встрепанный больше обыкновенного.
Ученики молча, нехотя расходились по своим местам. У Беренди точно провалилось что-то, и он сидел пустой и ошалелый.
Рыльский раздраженно смотрел боком на волновавшегося за своим столом учителя и вдруг вынул газету. Он сел поудобнее, развернул ее и, хлопнув, отставил от глаз подальше, как это делают старики, когда читают.
Класс замер и впился в учителя: знает ли он, в чем дело? Он знал! Белый, как стена, он едва слышно спросил:
– Рыльский, что вы читаете?
Рыльский вполоборота, придерживая шнурок pince-nez, насмешливо ответил:
– Газету – интересное сообщение из нашей гимназии.