Энцио медленно, после нескольких опасных осложнений, оправился настолько, что необходимость его изоляции от внешнего мира отпала. Госпожа Облако предложила бабушке навестить больного, то есть, как я заметила, внутренне дрожа от гнева, милостиво позволила ей это сделать. Я утешала себя надеждой на то, что Энцио теперь сам позаботится о возвращении бабушке ее прежних прав. Я давно уже рассматривала дерзкую непочтительность, проявленную им по отношению к ней, как симптом его болезни и того ужасного состояния, в которое она его повергла.

Энцио, несомненно, обрадовался нашему появлению, и все же он теперь вел себя с нами иначе. Уже по приветствию было видно, как смущает его присутствие матери, – как будто он не хотел показать ей, насколько мы стали ему близки. Я замкнулась и не произносила больше ни слова, бабушка не подавала вида, что удивлена, – она, заметно похудевшая и как бы утопающая в своем теперь очень свободном складчатом платье, сидела в такой величественной позе, что никому и в голову бы не пришло искать на ее лице следы каких-то скрытых чувств. Впрочем, на нем и нельзя было обнаружить никаких чувств, кроме радости: она была так рада выздоровлению Энцио, что больше ничего не замечала. Однако она недолго пробыла у него, и еще до того, как она ушла, мне все время казалось, что ей уже хочется откланяться, а этого с бабушкой никогда прежде не бывало: она всегда точно знала, когда ей пора уходить, и уходила ни минутой раньше, ни минутой позже.

Энцио не попросил ее посидеть еще немного. Она, прощаясь, задержала его ладонь в своей руке немного дольше обычного и сказала:

– Дорогой мой друг, я бесконечно благодарна судьбе за этот день!

– Да, – ответил он, – моя бедная матушка совсем измучилась со мной…

С этого дня мы довольно часто навещали его. Прежде чем впустить нас, Госпожа Облако каждый раз просила бабушку не заводить с ее сыном «ученых разговоров», так как это будто бы его утомляет. И вообще, он нормально переносит эти «ученые разговоры», лишь когда совершенно здоров, поясняла она. И пока мы сидели у Энцио, она обычно ходила по комнате взад-вперед, как солдат на часах, не участвуя в беседе; я не могла избавиться от ощущения, как будто она следит за тем, чтобы мы вели себя сообразно с ее требованиями. Ощущение это затем не раз подтверждалось, так как после визита она иногда делала нам легкий выговор за то, что в беседе с Энцио мы затронули ту или иную запретную тему. Однако время от времени Госпожа Облако неожиданно прерывала беседу и просто-напросто запрещала неугодную ей тему. Почти всегда это была одна и та же тема, которой бабушка и сама – только со свойственной ей тонкостью и осторожностью, – стремилась избежать; но даже и без этого вмешательство Госпожи Облако казалось мне совершенно излишним, ибо, как я объясняла это себе, она уже одним своим появлением мгновенно обращала дух в бегство.

Но еще больше, чем Госпожа Облако, меня раздражал в такие минуты сам Энцио. В подобных конфликтах он никогда не принимал сторону бабушки, хотя это вовсе не она направляла разговор в те области, которые Госпожа Облако имела в виду, употребляя собирательное выражение «ученые разговоры», а его собственные лихорадочно-беспокойные мысли. Он даже не пытался выступать в роли посредника, хотя часто мог легко успокоить свою матушку.

Я помню, как он однажды в очередной раз коснулся понятия «жизни». Бабушка обычно всегда протестовала, когда он, говоря о «жизни», видел в ней высшую благодать или даже Божественное начало, ибо, как она говорила, ее еще крестили водой идеализма, а именно – во имя духа, а не только во имя силы, на что Энцио, конечно же, не раз отвечал: старый идеализм в действительности – это всего-навсего обыкновенное крещение водой. Но в этот раз она лишь невозмутимо заметила, что это благоговение современных людей перед жизнью объясняется тем, что они, несмотря на всю их науку и технику, не в состоянии сами создать даже одну-единственную крохотную живую мышь.

– Я и вправду предпочла бы, чтобы они научились делать мышей, – прибавила она, – лишь бы они избавились от этого наивного благоговения перед жизнью!

Но даже эта маленькая шутка, которой бабушка просто хотела немного развеселить больного, не помешала Госпоже Облако предостерегающе приложить палец к губам, а Энцио, вместо того чтобы поддержать бабушку одобрительным смехом, промолчал.

«Он никогда не выступает на ее стороне, он отрекается от нее где только может», – думала я, и сердце мое рвалось на части от любви и гнева, ибо, несмотря на то что нимб, которым окружило Энцио мое восхищение, все больше тускнел, нежность моя к нему не иссякала – напротив, она почти помимо моей воли обрела, именно благодаря его слабости, нечто болезненно-безусловное. Я в равной мере страдала от нее, как и от любви к бабушке, и думала, что Энцио знает об этом. Мы все еще мало говорили друг с другом, но я видела это по его глазам: иногда, когда бабушка, проведав его, собиралась уходить, он глазами просил меня остаться; я же никогда не откликалась на его призыв – пусть сначала изменит свое поведение! А он не менял его, и постепенно я с ужасом заметила, что бабушка страдает от этого. Ее блестящий талант собеседника, острота ее ума, все ее маленькие прелестные шутки-молнии, ее искрометное обаяние в присутствии Энцио все больше и больше сходили на нет, и мы вдруг впервые почувствовали, что она стара и нуждается в бережно-чутком отношении и снисходительности окружающих. Казалось, словно та нежная воздушность, которую за последние недели обрело ее тело, распространяется на все ее существо и сообщает ей некую едва уловимую неуверенность, в которой я с испуганным изумлением увидела глубокое разочарование в не оправдавшей ее надежд дружбе.

Госпожа Облако всячески стремилась ускорить отъезд, который из-за жары должен был состояться вечером. Энцио уже был на ногах, и бабушка предложила в день отъезда ранним утром, пока прохладно, еще раз объехать все особенно полюбившиеся ему места Рима. Затем она намеревалась устроить маленький завтрак в своем салоне, – разумеется, только для своих, – чтобы на прощание провести вместе еще несколько веселых минут. После этого Энцио мог бы еще полежать до вечера, и тогда, по мнению бабушки, он без труда перенес бы и без того не очень тяжелое путешествие. Мне кажется, она уповала на то, что если она еще раз сможет принять своего юного друга в своем истинном царстве – после стольких встреч в тесном, замкнутом пространстве его комнаты, – то былая сердечность их отношений возродится. Однако этой прекрасной надежде не суждено было исполниться, так как Госпожа Облако неожиданно объявила, что ей не удалось достать билеты в спальный вагон и потому придется уезжать утром назначенного дня. Почему нельзя было уехать утром следующего дня, она не объяснила. Мы так огорчились этим известием, что бабушка в конце концов решилась еще раз попытать счастья, обратившись в другое бюро путешествий, где ей и в самом деле предложили два места в спальном вагоне на тот самый вечер. Она пришла к Госпоже Облако со своей новостью, сияя от счастья, но та встретила ее с нескрываемой досадой. Ибо причиной изменения первоначального плана было вовсе не бюро путешествий, а она сама: не желая говорить прямо, что ей не по душе эта прощальная прогулка по Риму, она и разыграла запретную карту, сославшись на якобы раскупленные билеты. К несчастью, Госпожа Облако, слишком плохо разбиравшаяся в психологии, не допускала мысли о том, что бабушке и в голову не могло прийти заподозрить здесь какое-то маленькое шельмовство, – она увидела в ее поступке не что иное, как именно попытку поймать ее на этом шельмовстве. И вот, по ее мнению, намеренно уличенная во лжи, она, дрожа от стыда и гнева, совершенно потеряв власть над собой в неожиданном взрыве темперамента, вдруг проявила грубую, даже вульгарную сторону своего существа, которая прежде так надежно покоилась в безобидной оболочке ее мягкой флегматичности. Она густо покраснела и сказала, что бабушке следовало бы «наконец» заняться своими собственными делами, вместо того чтобы «то и дело» вмешиваться в чужие.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: