— Поддам! Поддам!
Политрук задумчиво мусолит карандаш, потом достает из сумки полевую книжку и начинает что-то царапать.
Вперемешку с саперами работают батарейцы Пашкевича. Здесь занос, намело по плечи. И обойти не обойдешь: дорога в выемке.
Народ в батарее крепкий, дружный. Как на подбор.
— Что нам лошади? — смеются они. — Пушчонку сами кидаем!
Верно — кидают. Кажется, Пашкевич только бровью поведет, а орудие уже на руках; глядь — перемахнуло через сугроб. Хороши батарейцы! Не то что обозники. В обозе каждые сани вместе с конягой саперы на себе волокут.
Пашкевич и сам видит, как славно действуют его ребята. Он доволен и чуть-чуть рисуется.
— Раз, два — и в дамках! Такие-то дела… — похваляется он передо мной.
За спиной у нас фыркнул мотор. Подъехали минометчики. Из первой машины выбирается минометный бог — Юра Скоробогатов.
— Форсируем? — бодрится он, поворачиваясь боком к ветру.
На нем, как всегда, темная, изрядно выношенная шинель. Тонкой кожаной перчаткой он небрежно перекидывает куцую ушанку с одного уха на другое. «В кабине-то можно щеголять!..» — подумал я, хотя знал, что в ЗИСах нет обогрева. Глядя на него, я ощутил, насколько плотно и ладно затянуты на подбородке завязки моей ушанки. Пашкевич тоже опустил уши, он хлопает варежками и скачет на одной ноге, норовит толкнуть Юру:
— Хо-хо… Сидень ты, интеллигенция. Разомнись!
— Разошелся, Пушкович.
Скоробогатов иногда звал Пашкевича Пушковичем. А тот злился:
— Те-е-ехника на колесах! Ползете, ползете…
— За тобой не разгуляешься!
И правда, на дороге то и дело возникают пробки. Достаточно где-нибудь остановиться одной выбившейся из сил лошаденке, и она надолго рассекает полковую колонну.
К вечеру задула поземка. Ветер немилосердно бил в лицо, бойцы закрывались рукавами, шли боком, прятались за лошадьми и друг за другом, пытаясь сохранить хоть каплю тепла. Но тепло держалось только в душах людских…
Часа два простояли мы на дороге. Саперы сбились в кучи, топтались, искали затишка.
Немного протолкнулись и вновь стали. Стрельнуло на морозе одинокое дерево.
Дорога завернула вправо. Впереди город Михайлов, там — враг. Впотьмах постройки не видны. Спряталась подо льдом и речушка Проня. Верно, промерзла до дна.
Колонна рассыпалась. Пропали где-то в холодном мареве скрипучие обозы, растаяла в снегу пехота.
На дороге — саперы.
Слышен посвист в наушниках. Мы с Макухой рядом, он с миноискателем. Таясь от невидимых глаз, пробиваемся по глубокому снегу.
Макуха водит рамкой над самой кромкой, шаркает, сбивает сыпучие гребешки.
— Тише ты!
Макуха загнал рамку в снег, вынул, обметает варежкой. Мне все видно и слышно. В напряжении жду первого выстрела. Когда же бой?
Фон в наушниках прервался.
— Пропало… — почти вслух доложил сержант. Он сбросил варежку и ковырялся в миноискателе, голая рука липла к железу.
— Т-твою губернию!.. Подержи, лейтенант.
Забираю у Макухи миноискатель, осматриваю. Все подключено. В наушниках шуршит, но слабо.
— Питание…
Макуха убежал за новыми батареями.
И вот бухнул первый орудийный выстрел. Вспышка высветила в поле серые фигуры людей; побежал куда-то связной; пропахал щитком снег станковый пулемет; вздыбилась в санях одинокая испуганная лошадь; потянулась наискосок телефонная жилка.
— Впере-ед! — слышна команда.
Ударила батарея, еще залп. Белыми простынями махнули отсветы. Где-то впереди грохнуло, и в наступившей тишине цокнул винтовочный выстрел.
Возле меня упал Макуха. Из полы вывалил батарейки:
— Во!
Начинаем менять питание. Макуха достает складной нож, но раскрыть его не может. Я тоже не могу: пальцы не сгибаются. Меня берет отчаяние.
— Ну что?! — кричу со слезой.
Макуха молча зажимает батарею в омертвевших, как культи, запястьях и зубами счищает изоляцию. Потом зубами же хватает стальные клеммы. На них остаются лоскуты кожи с языка и с губ. Он сплевывает и снова прикладывается к металлу. Мы с Макухой движемся по дороге к городу и ведем разведку; что-что, а дорогу немцы могли засорить минами, хотя бы внаброс: метель дула всю ночь…
Ракета прорвала темноту, над землей зачернела щербатая линия крыш. На флангах торопливо стучал «максим», ударили одиночные выстрелы. Бой то притухает, то разгорается. В сознании лихорадочно, клочками вспыхивает странная, красочная мозаика. Все мое внимание приковано к миноискателю, и бой воспринимается как набор отдельных, разрозненных фрагментов.
…По полю шагает длинный, как коломенская верста, комполка Дмитриев. Выплывает из темноты Зырянов. «Ваулина убило!» — произносит он и растворяется в дыму. «Эх, Саша! Друг рыжий…» — огорчаюсь я.
Свистят пули. Вой в наушниках миноискателя изводит душу…
Мы с Макухой упрямо пробиваемся по заметенной дороге. Петляем по проезжей части, слушаем прибор, замерзшими, нечуткими руками шарим по снегу. Ищем мины.
Мороз сковал воздух. Горький запах пороха щекочет ноздри, я жадно дышу и прибавляю шаг. Голой рукой достаю пистолет. Пальцы липнут к железу. И опять — как во сне: фыркает лошадь, нас подпирает ротный обоз. Как он сюда выбился? Впереди — кухня, голос повара:
— Куда ж…
— Ни слова! Ни полслова! — требует Чувилин. Самого политрука не видно, он где-то дальше, с небольшим ротным резервом. Там же подвижной запас противотанковых и противопехотных мин, взрывчатки, саперного инструмента. «Зачем же сюда кухню?..» — мелькает у меня отрывочная мысль.
Вокруг все туго запеленато и стиснуто. Трудно дышать. Густая, одурманивающая смесь выстрелов и человеческих голосов, топота ног и санного скрипа, посвиста пуль и жуткого всхлипа снарядов вгоняет меня в транс. Я делаю все, как заводной.
Тошно пахнет дымом. Как самогоном. Встречь нам ковыляет раненый. «Взя-ли! Взя-ли!» — орет он.
Незаметно пришел долгожданный рассвет, бой кончился. На утреннем морозе скрипят сани, тянется через город стрелковый батальон, проходит полковая батарея, идут штабы, кухни, обозы. Идут на запад.
— Взяли!
— Взяли!!
— Побе-е-еда!!
Седьмое декабря 1941 года. Мы заняли первый город.
Вот и боевое крещение. Забыт тридцатикилометровый марш, бой снял усталость.
Мы идем дальше. Опять поле, снега, снега… Лютый мороз подстегивает, бодрит нас, и кто-то пробует голос:
Это Макуха. Его поддерживает Васильев, но нестерпимый холод парализует дыхание, глушит хриплые голоса, и песня стынет, замерзает. Только слышен скрип под ногами.
Но и безмолвие невыносимо.
— Всыпали Гитлеру! — не выдерживает кто-то.
— Непобеди-имый…
— Был…
На тусклом горизонте синеет сплюснутый лесок, над лесом светится полоска неба. Ветер подпирает в спину, помогает нам. Но идти с каждым шагом все труднее, ноги деревенеют, наливаются свинцом.
Дорогу перегородила здоровенная дальнобойная пушка. Ствол — в два обхвата.
— А… бросили!
Желто-коричневое, по-летнему камуфлированное чудище давно остыло. Мертво. На стволе, колесах, лафете — снег.
— Во — дура! — сказал Макуха.
— Нырнешь — вынырнешь.
— Угу… Тонн двадцать.
Такую не сдвинуть с места. Мы проходим обочь, удивленно крутим головами. Возле орудия разбросаны немецкие гранаты с длинными деревянными ручками, тоже невидаль. В стороне — обгорелый, с перебитой гусеницей бронетранспортер. На закопченном заднем борту просвечивает черный крест.
— Умылся…
Возле бронетранспортера россыпь стреляных гильз, пустая металлическая лента от пулемета. Уткнувшись головой в снег, лежит чужой солдат.
— По-одтяни-ись! — командует Оноприенко.
Саперы вяло волочат ноги. Говор смолкает, но все с любопытством осматривают вражескую технику: это наш полк отбил! Теперь она безвредна, пожалуйста, можно смотреть!