Он не был развлекающимся туристом; его гнала мучительная потребность познать свой народ. Зрение его обострилось, он ясно различал теперь все многообразие оттенков кожи у этих негров — от агатово-черного до пергаментного и кремового, с медным отливом, с лимонно-желтым; а через два ряда от него сидел человек с бледным, густо усыпанным веснушками лицом и почти такими же рыжими волосами, как у самого Нийла, но все же без всякого сомнения — негр.
Он стал отыскивать в них сходство со знакомыми белыми людьми. Вон та толстая и, наверно, сварливая женщина, которая с таким набожным рвением пела гимн, — конечно же, это миссис Бун Хавок. Стройная, элегантная дама в надвинутой на глаза черной шляпке, с которой струится лиловая вуаль, в жемчужных серьгах, выделяющихся на темной шее, — миссис Дон Пенлосс, а надменная особа, которая белей всякой белой и все-таки безусловно не «белая», — не кто иная, как изысканная Ив Чамперис.
Сосед справа, улыбнувшийся ему и предупредительно пододвинувший молитвенник, раскрытый на нужной странице, — тот самый плотник шотландско-ирландской национальности, у которого он мальчишкой выпрашивал длинные, нежные завитки стружек, чтоб сделать себе из них парик и бороду, или просто на растопку для костра.
Только сейчас, взволнованно приглядываясь к ладоням плотника, Нийл впервые понял, как прекрасны могут быть человеческие руки. С тыльной стороны они были темно-серого цвета, но ладони казались такими же розовыми, как у Нийла, только в складках притаился более темный налет; и ногти тоже были розовые. Такими руками хорошо отрывать прогнившие доски, держать молоток, направлять резец, гладить детскую головку.
«Может быть, такие руки умеют делать кое-что получше, чем выводить ряды цифр в гроссбухах», — вздохнул Нийл.
Он попытался проверить, действительно ли они так пахнут.
Подобно большинству американцев, он простодушно верил, что всем неграм присущ особенный противный запах, и теперь он стал сосредоточенно потягивать носом. Какой-то отчетливый дух щекотал его ноздри, но это пахло мылом, нафталином и прачечной, как пахнет в теплое воскресное утро во всех церквах мира, белых, черных, желтых или медно-красных. Поистине его попытки проникнуть в тайну своего народа терпели неудачу, поскольку он не мог найти никакой разницы между этим народом и тем, другим, который тоже был для него «своим» и люди которого назывались белыми.
Распознав в докторе Брустере суровую красоту примитивных бронзовых статуй и одухотворенную красоту коптского святого под знойным солнцем пустыни, он сумел оценить и хищную красоту женщины в жемчужных серьгах и свежую, веселую девичью красоту своих молоденьких соседок, типичных американских школьниц.
18
Проповедь доктора Брустера была длинной и торжественной. Не может быть погибели для того, кто верует во спасение, гласил его тезис, ибо такова воля господня и любовь его.
Не много мог почерпнуть тут молодой банковский служащий, желавший узнать, как поступить человеку, которого бог создал белым, а законы отдельных богобоязненных штатов превратили в черного. Такую проповедь можно было услышать в любой рокфеллеро-готической церкви на Пятой авеню, Мичиган-авеню или Голливудском бульваре. Для Нийла, в его растущем стремлении отделить правду от вымысла, эта проповедь была слишком академичной и утонченной, слишком «белой». Его бы больше устроили дикие пляски под звук тамтама, атавистические отзвуки обычаев его черных предков, — а тут за всю проповедь религиозный экстаз проявился лишь в двух-трех жиденьких «аллилуйя» и одном возгласе: «Воистину так, о господи!»
Нийл даже обрадовался, когда Колумбийско-Гарвардско-Семинарская непогрешимость дала трещину и доктора Брустера прорвало несколькими библейско-жаргонными оборотами.
То-то же, с торжеством думал Нийл. Это уже больше напоминает проповеди южных негров-пастырей в передаче южных джентльменов-журналистов, с особенным вкусом цитируемые Родом Олдвиком, — проповеди, в которых чернокожие толкователи слова божьего выражаются примерно так: «Братья и сестры! Разрази меня бог, если вся эта шайка бездельников не провалится в геенну огненную, когда наступит час, аминь!»
«Если уж я сделаюсь негром, так я хочу слушать такие проповеди, которые бы жгли. И, может быть, это даже не так плохо — покончить навсегда с реестрами и чеками и бриджем по вечерам.
Брось ломаться, Кингсблад! Если тебя поймают и заставят открыто признать себя негром, ты постараешься быть тише воды, ниже травы — только бы добрые белые господа не прогневались, что твоя поганка Бидди ходит в школу вместе с их милыми деточками.
А между прочим, наш белый баптистский проповедник, док Бансер, тоже говорит про геенну огненную и поминает иногда бога без надобности. Черт знает что! Собираешься с духом, чтобы превратиться в негра, а оказывается, что и превращаться не во что, ничего такого особенного в неграх нет. Все равно что мученик, взойдя на костер, обнаружил бы, что огонь только приятно согревает его. Даже скучно!
Ничего, не беспокойся. Ты забудешь о скуке, когда ирландец-кондуктор вытолкает тебя и Бидди из теннессийского автобуса, а мужлан-полицейский выбьет тебе парочку зубов, а макаронник-шпик схватит Бидди и будет издеваться над ней, а…
Перестань, перестань себя мучить! Сейчас же перестань!»
Пусть Нийлу не понравилась проповедь, прозвучавшая слишком претенциозно в этом скромном храме, но своим чтением вслух из священного писания доктор Брустер глубоко взволновал его. Нийл не был большим знатоком театра, но ему вспомнилась сцена сумасшествия Лира, когда пастор глубоким, проникновенным голосом произносил слова извечной жалобы всех черных племен, всех народов Востока, всех женщин, всех больных и отчаявшихся и загубленных нищетой:
«Уныло смотрели глаза мои к небу: «Господи! Тесно мне; спаси меня… Тихо буду проводить все годы жизни моей, помня горесть души моей… Вот, во благо мне была сильная горесть, и ты избавил душу мою от рва погибели… Ибо не преисподняя славит тебя, не Смерть восхваляет тебя, не нисшедшие в могилу уповают на истину твою. Живой, только живой прославит тебя, как я ныне…»
Слушатели тихо стонали: «Был ли ты при том, как распяли господа бога нашего?» — потом сразу перескочили на веселый джазовый ритм: «Лишь два слова с Иисусом, и все будет хорошо!» — и перед взором Нийла вдруг открылась лесная вырубка, по которой шли люди, словно отлитые из меди или выточенные из черного дерева, они шли в цепях, под конвоем белых, по кочкам, по топям, навстречу встающему солнцу, и тихо пели, и смеялись порой.
«Это мое прошлое, — подумал Нийл, — это мой народ; я должен открыться ему».
19
Еще во время проповеди Нийл обратил внимание на семейство, разместившееся в том же ряду, через проход: отец, старик лет шестидесяти, мать, сын, военный в нашивках капитана, молодая женщина с ребенком на руках, который, надо сказать, вел себя образцово, и девушка не старше семнадцати. У всех у них были серьезные, осмысленные лица, и все, кроме разве смуглой молодой матери, легко могли сойти за белых, если б только не было видно по всему, что они здесь свои.
Где он встречал этого военного?
Вдруг он понял, что это тот самый «цветной мальчик», который все школьные годы проучился с ним в одном классе, — все его уважали, но никто с ним не дружил. Среди белых девочек находились даже такие, которым он как будто нравился, а однажды его выбрали старостой класса. Как же его зовут? Ах да: Эмерсон Вулкейп.
Нийл потом слышал, что этот Вулкейп открыл зубоврачебный кабинет в Файв Пойнтс, где завел усовершенствованное кресло и рентген и даже ассистентку в белоснежном халате, совсем как у заправского врача. Нийлу, сыну настоящего дантиста, это в свое время показалось немножко смешным.