Противоречие это долго казалось Клеточникову необъяснимым, покамест он не обратил внимание на то, с какой легкостью радикальствующие отрекались от своих убеждений. Это-то и было поразительно. Вчерашние яростные критики существующего порядка, готовые, казалось (или почти готовые), по примеру парижских коммунаров идти на баррикады, чтобы заменить этот порядок лучшим, воплотить в жизнь «святую цель» — социализм, теперь спешили объявить эту цель не только недостижимой, но сомнительной, ибо, дескать, если благая цель допускает, чтобы во имя ее совершались подобные преступления, значит, вовсе она не благая. И тут напрашивались два объяснения: либо им не так уж и нужна была (как остроумно срезал тучного господина Войнаральский) эта благая цель, коли они при первом серьезном столкновении их идеала с жизнью от него отрекались (а должны бы были, кажется, понимать, что идеалы воплощаются в жизнь реальными людьми, которые и накладывают на них свой отпечаток, и тут возможны любые случайности, следовательно, желая осуществить свой идеал, должно идти на риск его возможного извращения, — так когда-то перед ним самим, Клеточниковым, ставил вопрос Винберг, и он теперь не мог не признать его резонности, не мог не признать), либо… и в данном случае, как чаще и бывает между людьми, благоразумие брало верх над разумом.
Конечно, Клеточников понимал, что не все радикальствующие укладывались в эту схему. Без сомнения, были среди них и такие, что не дали себя сбить внешней стороне нечаевской истории, люди, смотревшие в суть дела, отдававшие себе отчет в том, чего они хотят, или, по крайней мере, знавшие, чего не хотят, и таким казался Клеточникову Войнаральский. Эти люди выдержали искус благоразумия, не поддавшись общей волне разочарования и страха, очевидно зная ценности более высокие и безусловные, нежели те, коими руководствовались отрекавшиеся, — это не могло не вызывать к ним острого интереса и сочувствия Клеточникова. Не могло не вызывать, несмотря на то, что сам он девять лет назад был в положении такого отрекавшегося и понимал же разницу между Нечаевым и Ишутиным. (А впрочем, в чем эта разница была — в том лишь, что Нечаев осуществил на практике то, что допускал в теории Ишутин?.. Все это было еще довольно темно, это нужно было еще разобрать… разобрать.)
Первый знакомый, которого он встретил в Пензе, был Ермилов. Ермилов окликнул его, когда он пересаживался у почтовой станции на извозчика:
— Господин Клеточников? Николай Васильевич?
Ермилов проезжал в легкой коляске, он сам правил и, может быть, не заметил бы Клеточникова, если бы не огромная лужа посреди дороги, оставшаяся после недавнего ливневого дождя. Сухое место было у деревянного тротуара перед зданием станции, там садился на извозчика Клеточников, Ермилов повернул от лужи к тротуару и заметил Клеточникова.
Клеточников обернулся на его голос. Ермилов остановил лошадь, спрыгнул на тротуар и шагнул к Клеточникову:
— Неужто и правда вы? Какая неожиданность!
Клеточников, поднявшийся было в коляску, сошел обратно на тротуар. Ермилов смотрел на него с веселым удивлением, секунду поколебавшись, обнял. Он почти не изменился за те годы, что они не виделись, выглядел таким же цветущим парнем-здоровяком, именно парнем, несмотря на то, что был одет джентльменом, тщательно и строго. Он был в нарядной белой жилетке, высоком цилиндре, лакированных ботинках, в замшевых светлых перчатках; от него пахло хорошими духами, сигарами и кожей его новенькой коляски.
— А я об вас не далее как час назад вспоминал! — радостно сказал он. — И по какому поводу, вообразите! Знали ли вы в гимназии из выпуска шестидесятого года некоего Войнаральского? Пре-за-нятный господин! На днях избран мировым судьей, а между тем всего несколько месяцев назад был… Н-да… Но об этом потом. У меня к нему было дело, собственно, не к нему, к его матушке, приехал к ней, разговорились о ее сынке, о недавнем прошлом, о гимназии, об университете (университет Ермилов произнес с нажимом), и я вспомнил об вас. А вы тут как тут. Какая неожиданность! — повторил он.
Но он говорил и смотрел на Клеточникова так, как будто встреча с Клеточниковым вовсе не была для него такой уж неожиданностью.
— Войнаральского я встретил в дороге, — ненужно сказал Клеточников, чувствуя себя не совсем свободно.
— Да бог с ним, с Войнаральским, совсем! Ну, что вы? Как вы? Только приехали? Прямо из Ялты? — Он засмеялся, заметив удивление Клеточникова. — Я об вас, Николай Васильевич, мно-го-е-с знаю-с! К нам, надо полагать, проездом? Денежки получить и — дальше, дальше? А? Угадал? — добродушно смеясь, спрашивал Ермилов, он, казалось, был искренне рад встрече, и Клеточников, слушая его, невольно проникался его радушием, непосредственностью его приязненного чувства.
— Да, проездом. Еду за границу. На Венскую выставку, — улыбаясь, ответил Клеточников.
— Знаю-с, знаю-с. И насчет заграницы, и что обещались прежде в Пензу заехать. Телеграмму вашу об вашем выезде из Ялты читал-с. Вот только не думал, что так скоро доберетесь. Верно, железной дорогой ехали?
— Да, железной дорогой. Но позвольте…
— Откуда я все это знаю-с? — подхватил Ермилов, смеясь. — От сестрицы вашей Надежды Васильевны, которой имел удовольствие быть представленным ее супругом Иваном Степановичем Федоровым. С Иваном Степановичем имею кое-какие дела. Так-с, так-с, так-с, — сказал он, неожиданно задумываясь, присматриваясь к Клеточникову. — Рад вас видеть. Рад, что вы устроены, — уточнил он со значением. И вдруг, заволновавшись, затрепетав и боязливо оглянувшись, нетерпеливой скороговоркой, восторженным, горячим полушепотом заговорил: — Какие судьбы, Николай Васильевич, какие судьбы прошли мимо нас! Я до сих пор не могу прийти в себя от изумления. Изумляюсь и не понимаю. Не понимаю, не понимаю! И ведь и мы с вами… и нас могло бы раздавить это колесо… а? Ведь могло бы? — Он пытливо, требовательно смотрел в глаза Клеточникову. — Но ведь не раздавило? — прибавил он через секунду и засмеялся радостно и тихо, заговорщически и даже, как показалось Клеточникову, чуть заметно ему подмигнул, впрочем, возможно, это только показалось Клеточникову. — Не раздавило! Нет! Ибо мы с вами не пожелали быть раздавленными! — проговорил он торопливо, с торжественным оттенком, с нажимом на «мы с вами» и в то же время как бы несколько озабоченно, как бы с каким-то вопросом или сомнением, все присматриваясь, присматриваясь. — Я об вас мно-го-е-с знаю-с, — повторил он и весело засмеялся. — Интересовался! Как же-с! Оч-чень вы меня сбили тогда, когда перевелись в Петербург. И потом, когда оставили университет и спрятались в глушь, к какому-то купцу поступили в дом. Тогда я и сказал себе: не прост Николай Васильевич, нет, не прост! И не ошибся ведь, нет, не ошибся? — Теперь он засматривал в глаза Клеточникову с явным беспокойством, даже как будто робостью, будто не был уверен в своих предположениях, и просил, умолял согласиться с ним.
— Не знаю, что вы имеете в виду, — нахмурился Клеточников.
— Но что же мы здесь стоим? — спохватился Ермилов, обратив внимание на извозчика, который переминался в двух шагах от них с нетерпеливым и недовольным видом, не зная, как напомнить о себе господам. — Позвольте, Николай Васильевич, я подвезу вас. Вы с вещами? — заметил он саквояжи Клеточникова в извозчичьей пролетке и приказал извозчику: — Поезжай за нами! Полагаю, — снова обратился он к Клеточникову, беря его под руку и увлекая к своей коляске, — вам к сестрице? Вот и кстати. Я утром был в дворянском собрании и узнал о том, что определение по делу Ивана Степановича состоялось. Могу засвидетельствовать почтение Надежде Васильевне и поздравить ее с потомственным дворянством. — Он заметил недоумение Клеточникова. — Ах, вы не знаете! Иван Степанович в прошлом году обращался с прошением о перечислении его из тамбовских дворян в пензенские и заодно об утверждении в дворянстве Надежды Васильевны и детей, не знаю, почему он прежде этого не сделал.