Когда выехали на длинную Московскую улицу, круто поднимавшуюся в гору, к соборной площади, к центру города — там, за площадью, жила сестра Клеточникова, — Ермилов спросил:
— Как же это, Николай Васильевич, мы с вами ни разу за все эти годы не свиделись? Когда вы приезжали в Пензу после смерти вашего батюшки, я ведь тоже был в Пензе. Однако о том, что вы приезжали, я узнал уже после вашего отъезда, иначе непременно бы нанес вам визит. А вы, кажется, знали тогда, что я был в Пензе? — неожиданно спросил он тоном вполне простодушным, покосившись на Клеточникова с безобидной усмешкой.
— Мне тогда меньше всего приходилось думать о визитах, — пробормотал Клеточников с неловкостью. Он действительно знал тогда, что Ермилов был в Пензе, и знал именно от сестры, хотя ему и в голову не пришло, что Надежда и Ермилов могли быть между собой знакомы, встречаться же с Ермиловым у него охоты не было.
— Понимаю, понимаю! — с веселой поспешностью согласился Ермилов. — Понимаю. Вам было не до меня. А мне оч-чень было тогда досадно, что мы не увиделись… Оч-чень мне хотелось с вами поговорить-с. — Он снова посмотрел на Клеточникова с безобидной усмешкой, Клеточников молчал, и он продолжал: — Удивили вы меня, Николай Васильевич, даже не столько выходом из университета и купцом-с, в конце концов, тогда вы поступили просто как умный человек, а я всегда считал вас за умного человека, — это он сказал небрежно, как будто все было само собой разумеющимся. — Удивили вы меня позже, когда уже все утряслось, — он выразительно помолчал, — и вы обнаружились в Ялте. И вот что меня удивило. Проходит год, другой, а мой Николай Васильевич, умный человек, сидит в своем захолустье, строчит пустейшие бумажонки и как будто судьбой доволен. Образование не завершил. Карьеру не делает. Третий год проходит, четвертый. Без перемен-с!
Клеточников усмехнулся:
— По-вашему, мне нужно было делать карьеру?
Ермилов даже подпрыгнул на своем сиденье от веселого удивления, вскричал:
— Да как же-с иначе можно-с в наше-то время умному человеку! Непременно карьеру, и непременно таким людям, как мы с вами, и надлежит ее делать! Не уступать же, в самом деле, всякой шушере, вроде этих господ? — не понижая голоса, нисколько не беспокоясь, что его могут услышать, ткнул он тростью в сторону кучки щеголеватых молодых людей, стоявших у портерной, мимо которой проезжали; молодые люди, по виду канцеляристы из нечиновных, какие-нибудь помощники младших помощников, почтительно поклонились Ермилову. — Удивляюсь и удивляюсь, Николай Васильевич. Уж, кажется, это должны были бы понимать. Ну, не сделали карьеры. Положим, что-то вам помешало. Здоровье, положим. Хотя, насколько мне известно-с, в вашем случае здоровье-с ни при чем. Но понимать-то должны-с! Именно, именно нужно делать карьеру.
— Зачем? — лениво возразил Клеточников, только потому возразил, что Ермилов смотрел на него так, будто ожидал от него возражений.
— Зачем? — переспросил Ермилов с веселым одушевлением. — На этот вопрос я могу ответить вопросом: зачем жить? Зачем дышать, ездить на выставки в Вену? Зачем все то, что мы ценим в жизни? Не усмехайтесь, вопрос серьезнее, чем вы полагаете. Вот я, к примеру. Второй год заведую отделением в казенной палате, года через три-четыре буду управляющим палатой. Разумеется, если к этому времени меня не переведут в Петербург… Нет, Николай Васильевич, — оборвал себя Ермилов, — нам с вами положительно необходимо этот вопрос специально обсудить. Между прочим, я у вас не спросил: как долго вы намерены пробыть в Пензе?
Клеточников ответил, помолчав:
— Не знаю. Как покажут дела. Может быть, неделю.
— Превосходно!
Они уже выехали на площадь и, миновав сквер, желтые здания окружного суда и казенной палаты, въехали в улицу, состоявшую, в отличие от каменной Московской, сплошь из деревянных домов. У крыльца одного дома, просторного, с мезонином, Ермилов остановил лошадь. На шум подъехавшего экипажа на крыльцо выбежали четыре чистеньких мальчика в одинаковых костюмчиках с матросскими воротниками, самому младшему из них было лет пять, старшему — не больше одиннадцати. С криком: «Дядя Николай приехал!» — они скатились с высокого крыльца и запрыгали перед коляской, мешая Клеточникову сойти на землю. Следом за ребятами вышла на крыльцо еще молодая тоненькая женщина, с лицом смуглым и чистым, заметно суживающимся книзу, с большим, высоким лбом при хрупкой фигуре, отчего голова казалась чересчур тяжелой для нее, всем этим похожая на Клеточникова, его сестра Надежда Васильевна. Она, улыбаясь, смотрела сверху на приезжих.
Пока Клеточников, облепленный племянниками, выбирался из коляски и шел к крыльцу, поднимался к сестре, Ермилов, взбежавший к ней первым, уже успел переговорить с ней и, казалось, намеревался откланяться. Но шумная волна ребятишек, влекшая Клеточникова в дом, хлынула на крыльцо и смыла с крыльца, увлекла за собою в дом и Ермилова, и Надежду Васильевну. Ермилов, впрочем, вошел в дом только затем, чтобы сказать Клеточникову, что он еще заглянет вечером, а теперь ему нужно ехать, и уехал.
Надежда Васильевна увела детей на их половину, и Клеточников остался один в столовой. Осмотрелся с интересом, с грустным чувством. Этот дом был собственностью Надежды, куплен на ее приданое еще до рождения первого их с Иваном Степановичем сына Александра и носил на себе печать ее личности и вместе печать родительского дома Клеточниковых, в отличие от дома Ивана Степановича в селе Засецком Керенского уезда, устроенного и управлявшегося матерью Ивана Степановича коллежской асессоршей Александрой Иосифовной Федоровой. О родительском доме напоминала мебель, перевезенная из проданного дома и расставленная так, как она стояла у родителей — в столовой стоял огромный желтый буфет с антресолями и витыми колонками, на резных ножках в виде лап какой-то гигантской птицы, тяжелые стулья, тоже на резных ножках в виде птичьих лап, стояли в ряд у противоположной стены; на стенах были акварели, висевшие у родителей, и между ними портрет матушки работы отца, тот самый портрет, на котором матушка была изображена молоденькой и веселой.
Вернулась Надежда, сказала, что Леонид еще не приехал, он должен приехать вечером, а об Иване Степановиче она ничего не могла сказать, Иван Степанович был в Пензе, это она знала, он был оповещен о возможном дне приезда Николая, но изволит ли он показаться, одному богу известно, — о ее трудных отношениях с мужем, отношениях, неожиданно изменившихся в последние годы, Клеточников знал из ее писем, собственно, знал, что они изменились, но о том, как изменились, не мог судить, однако расспрашивать ее теперь не стал. Впрочем, она сама тут же все и изложила, очень спокойно и обстоятельно, даже методично, с удивившей Клеточникова хладнокровной вдумчивостью.
Причин перемены в их отношениях она не понимала, но было совершенно ясно, что, во всяком случае, дело было не в амурах, как выразила она, иные мотивы играли роль, никаких женщин у Ивана не было ни прежде, ни теперь, когда они, по существу, разошлись. Когда все началось? Трудно сказать, пожалуй, лет пять уже, но они никому не открывались, поэтому никто ничего об их семье не знал, вплоть до последнего года, когда уже стало невозможно более скрывать их разрыв. И матушка, покойница, ничего об их отношениях не знала, хотя и догадывалась, что что-то у них с Иваном неладно, болела у нее душа; Надежда и ей не открылась. Да в чем было открыться? Она сама, Надежда, не могла понять, что происходило у них с Иваном, тем менее могла бы их понять мать, прожившая с отцом в святом неведении на тот счет, какие бывают несогласия между супругами, какие бывают разлады человека с самим собой. А пожалуй, в этом последнем, в разладе с самим собой, и было все дело.
Иван вдруг стал жаловаться на то, что ему все стало скучно — скучно заниматься хозяйством (он в то время уже не служил, а раньше служил по выборам в уезде и, как знал Клеточников, отдавался делу с энтузиазмом; еще раньше был мировым посредником, а прежде того, еще до крестьянской реформы, до крымской войны, послужил по канцеляриям; впрочем, дальше чина коллежского регистратора не пошел), скучно читать, встречаться с людьми, тем паче новыми, поскольку новые люди казались ему еще более пресными и скучными; скучно жить. Он говорил: все ему теперь известно — все книги он прочитал, все «проклятые вопросы» со сведущими людьми обсудил, с нею, Надеждой, обо всем, о чем можно было говорить, переговорил — что дальше? Хорошо, сказала Надежда, когда бы это заявлял молодой человек, но когда человеку за сорок, это не шутка. А однажды она услышала, как он плакал ночью. Проснулась, слышит — плачет, окликает его: Иван! Он молчит, притворяется спящим. А через час она снова слышит: всхлипывает. Тогда она встала, подошла к нему: что с тобой? Жизнь проходит, Надя, отвечает с тоской и весь дрожит, дрожит и плачет, проходит жизнь. Ну и что же, что проходит? — спрашивает она. — Что же из этого, разве это причина, чтобы так расстраиваться? Ах, ты не понимаешь, с отчаянием сказал он, не понимаешь, не понимаешь! Я жить не хочу. А как же я? — спросила она. — А дети? Дети! — закричал он. — Вот то-то, что дети! Что же, если бы не было детей, и жить вроде было бы ни к чему? Хорошо назначение жизни — жить, только чтобы плодить и растить детей! В таком случае, жизнь наша имеет не больше смысла, чем жизнь животных? Это он у нее спрашивал, но что она могла ему на это ответить?