Я с великаншею сдружился бы, пожалуй,
И льнул к ее ногам, как сладострастный кот.

(Пер. П. Антокольского.)

Привлечь внимание и взгляд великанши, почувствовать себя домашним зверьком, вести, подобно котику, праздное, сладострастное и развращенное существование, жить в аристократическом обществе, где гиганты, человекобоги без него и за него решили, в чем смысл мироздания и какова его, Бодлера, цель жизни, — вот сокровеннейшая мечта, которую он лелеет: ему хочется наслаждаться той ограниченной свободой, которой пользуется шикарная зверушка — беспечная и бесполезная, вволю играющая под присмотром строгих хозяев. В этой мечте, разумеется, нетрудно различить черты мазохизма; сам Бодлер называл ее сатанинской, ибо отождествлял себя с животным; он, пожалуй, и вправду мазохист в той мере, в какой потребность в признании побуждает его стать объектом для взыскательного сознания взрослых. Кое-кто вдобавок заметит, что Бодлеру хочется стать не только домашней кошкой, но и, еще в большей степени, грудным младенцем, которого моют, кормят и одевают сильные и красивые руки. И это, конечно, верно. Причина, однако, не в том или ином конкретном событии, якобы задержавшем развитие Бодлера, и не в какой-то травме, которую к тому же невозможно доказать. Он тоскует о временах раннего детства потому, что оно освобождало его от экзистенциальной заботы, потому что тогда он целиком и полностью был вещью, роскошной вещью для взрослых, этих ласковых ворчунов, полных заботы о нем, потому что тогда — и только тогда — могла воплотиться его мечта о том, чтобы с ног до головы быть окутанным взглядом других.

Однако чтобы приговор, выносимый Бодлеру и отводящий ему определенное место в мироздании, не мог быть обжалован, мотивы его поведения должны носить абсолютный характер. Иными словами, отнюдь не покушаясь на священный статус собственных судей, Бодлер не собирается оспаривать и ту идею Добра, из которой они исходят, вынося свои вердикты. Раз он должен быть признан виновным по всем статьям, раз его единственность метафизична, то, значит, существует абсолютное Добро. Не будучи ни предметом любви, ни абстрактным по своей сути императивом, такое Добро отождествляется для Бодлера с повелевающим и клеймящим взглядом другого. Поэт вывернул наизнанку обычное соотношение: для него первичен не закон, а судья. Однако кому принадлежит этот могучий пронизывающий взгляд, ставящий Бодлера на отведенное ему место, «объективирующий» его, «несущий в себе как Добро, так и Зло»? Матери? генералу Опику? или «всевидящему Богу»? В сущности, это безразлично. В новелле «Фанфарло», опубликованной в 1847 г., Бодлер исповедует атеизм. «Подобно тому, как он был набожен до исступления, он стал атеистом до безумия». Вероятно, веру он утратил на исходе своей бурной и загадочной молодости. Впоследствии он обратился к ней лишь однажды — в 1861 г., во время душевного кризиса. В 1864 г., незадолго до того, как оборвалась жизнь его разума, он пишет Анселю:

Я терпеливо изложу все причины, побуждающие меня питать отвращение к роду человеческому. Когда я останусь в полнейшем одиночестве, то примусь искать для себя какую-нибудь религию… а оказавшись при смерти, отрекусь и от этой последней религии, чтобы ясно показать свое отвращение ко всеобщей человеческой глупости. Как видите, я не изменился.

Похоже, таким образом, что католические критики проявляют излишнюю смелость, объявляя Бодлера своим. Впрочем, вопрос о том, был ли Бодлер верующим, не так уж и важен. Если он и не считал существование Бога реальностью, то во всяком случае в его грезах это существование рисовалось как притягательный полюс. В «Фейерверках» он пишет:

Даже если бы Бога не существовало, все равно религия была бы святой и Божественной. Бог — вот единственное существо, которому, чтобы всевластвовать, даже нет надобности существовать.

Таким образом, природа и функции этого всемогущего существа оказываются неизмеримо важнее его фактического существования. Необходимо отметить, что бодлеровский Бог беспощаден. Он посылает своих ангелов для того, чтобы они терзали несчастных грешников. Его закон — это «Ветхий завет». Между ним и людьми нет посредника: можно подумать, что Бодлер и знать не знает о Христе. Даже Жан Массен отмечает это «трагическое незнание Спасителя» (Massin J. Baudelaire devant la douleur (Collection "Hier et demain"). N 10. P. 19.), и причина в том, что Бодлер хочет не столько спасения, сколько суда; или точнее: спасение для него — в самом вердикте, указывающем любому человеку его место в упорядоченном мире. Жалуясь на свое безверие, Бодлер продолжает тосковать о свидетеле и о судье:

«Всем своим сердцем я желаю… верить в то, что некие потустороннее и незримое существо с участием относится к моей судьбе. Но как сделать так, чтобы в это поверить?»

(Письмо к матери от 6 мая 1861 г.).

Нет, не божественной любви и не благодати недостает Бодлеру, ему не хватает того прозрачного, «стороннего» взгляда, который окутал бы его со всех сторон, который дал бы ему опору. Сходная точка зрения развивается и в «Моем обнаженном сердце», где Бодлер прибегает к довольно странному доказательству существования Бога: «Выкладки в пользу Бога. Все существующее имеет некую цель. Следовательно, мое существование имеет цель. Какую? Мне сие не известно. Следовательно, не я определил эту цель. Следовательно, это сделал кто-то, кто мудрее меня. Из этого следует, что нужно молиться, чтобы этот «кто-то» меня просветил. Вот самое разумное решение».

Здесь Бодлер настойчиво взыскует некоей предустановленной упорядоченности целей и еще раз заявляет, что желает, чтобы взгляд Создателя включил его в эту иерархию. Между тем его немилосердный, праведный и воздающий Бог, чей бич благословен, Бог, не дающий и не требующий любви, по сути дела ничем не отличается от генерала Опика, этого «деда с розгами», вызывавшего у пасынка паническое чувство ужаса. Кое-кто всерьез пытался доказать, будто Бодлер был влюблен в генерала Опика. Этот вздор не заслуживает даже опровержения. Тем не менее верно, что Бодлер сам требовал к себе строгого отношения, хотя всю жизнь не уставал на него сетовать. При этом в актах самонаказания, о чем будет сказано ниже, генералу и вправду отводилась не последняя роль. Верно также и то, что после смерти наводящего ужас Опика его образ, по всей видимости, отождествился для Бодлера с матерью. Тут, впрочем, все не так просто. Несомненно, что г-жа Опик — единственный на свете человек, которого Бодлер любил. В его сознании она связывается с воспоминаниями о ласковом и свободном детстве. Время от времени он меланхолически напоминает ей: «Было время, когда ребенком я тебя страстно любил; не бойся, слушай и читай дальше. Мне вспоминается одна наша прогулка в фиакре. Ты тогда только что вышла из санатория и, в доказательство того, что ты не забывала о своем сыне, показала мне рисунки пером, сделанные для меня. А ты говоришь, что у меня отвратительная память. Потом — площадь Сент-Андре-дез-Ар и Нейи. Долгие прогулки, бесконечно нежные ласки. Я вспоминаю набережные, такие печальные в тот вечер. О, то было восхитительное время; я ощущал на себе материнскую нежность… Я все время был жив в тебе, а ты принадлежала мне одному. Ты была для меня и божеством и товарищем». Нет сомнения, женщину он любил в ней еще больше, чем мать: при жизни генерала он обожал назначать ей тайные свидания в музеях. Даже в последние годы жизни ему случается писать ей в тоне обворожительной галантности:

«(В Онфлере.) Я буду — нет, не счастлив, ибо это невозможно, но по крайней мере спокоен, если смогу посвятить целый день работе, а целый вечер тому, чтобы тебя развлекать и за тобою ухаживать»

(Письмо от 26 марта 1860 г.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: