С другой стороны, пробуждение человеческого чувства шло вперед, хотя до Екатерины не имело твердой почвы; так, выражалось оно успехом масонских учений, но бросалось в глаза как подозрительное исключение, вызывало или насмешки, или преследование. Новейшие литературные раскопки раскрывают явления в этом духе чрезвычайно характерные. Помещик Нармацкий в Шуране устраивал периодические нападения на суда, проходившие по Волге, нападал с шайкой дворовых и беглых на воеводскую канцелярию “конно и оружно” и уничтожал компрометирующие его бумаги. В 1773 году он был посажен в тюрьму и сослан в Тобольск, причем не помогли даже хлопоты соседа его по имению Сахарова, камердинера Екатерины. В Тобольске, по преданию, он был утоплен в Иртыше по приказанию всесильного губернатора Чичерина, на которого послал донос, перехваченный последним. Сын этого самодура – совершенно иного характера и все же во вкусе того самого века. Учился он вместе с Державиным в только что основанной гимназии в Казани. Из военной службы вышел в отставку поручиком и поселился в наследственном Шуране. У него бьшо “чувствительное сердце”, поэтому он не стал заниматься хозяйством, а поручил это дело тетке, княгине Волховской, которая отличалась до того жестоким обращением с крестьянами, что, по преданию, была ими убита. Таковы предания века Фонвизина и Екатерины П. Чувствительный юноша, пока тетка правила, зачитывался масонскими и мистическими книгами, был проникнут религиозностью, переходившей в мистицизм, и любил размышлять о суете мира сего. Он любил строить церкви, обращая особенное внимание на музыкальность звона церковных колоколов. До сих пор народ считает весь “колокольный звон” от Шурана до Казани сооруженным Петром Андреевичем Нармацким. Он возмущался помещичьим произволом, объяснял крестьянам, что Бог создал всех людей свободными, и мечтал об освобождении своих людей (которых, однако, по бесхарактерности не сумел избавить даже от произвола тетки – одного из “подлинников” Простаковой). Такое “умоначертание”, как выражались в прошлом веке, естественно, не нашло сочувствия в соседях и почиталось за более вредное, чем все самодурства и преступления его отца. Дворяне казанские подали прошение Екатерине II о сумасбродных намерениях его. Та самая рука, что покарала отца, дикого барина, тяжело легла теперь на сына. По высочайшему повелению он был вытребован в Нижний Новгород. Неизвестны подробности суда и следствия, так как, несмотря на вольные типографии, сведения о подобных тяжбах не печатались, но Петр Андреевич был признан сумасшедшим и оставлен на жительство в Новгороде, где и умер.
Просвещенный деспотизм оказался, таким образом, на высоте своей задачи, и если бы дело это попало в руки Правдина, то его, вероятно, вскоре заменили бы другим исполнителем.
В недавно найденной и обнародованной в сборнике Общества любителей российской словесности повести Белинского “Дмитрий Калинин” есть тирада против крепостного права; для смягчения ее сделано, цензором вероятно, примечание:
“К славе и чести нашего попечительного правительства подобные тиранства уже начинают совершенно истребляться. Оно поставляет для себя священною обязанностью пещись о счастии каждого человека, вверенного его отеческому попечению, не различая ни лиц, ни состояний. Доказательством сего могут служить все его поступки и, между прочим, указ о наказании купчихи Аносовой за тиранское обхожденье со своею девкою и городничего за попущение оного. Этот указ должен быть напечатан в сердцах всех коренных россиян, умеющих ценить мудрые распоряжения своего правительства, напоминающие слова нашего знаменитого, незабвенного Фонвизина: “Где государь мыслит, где знает он, в чем его истинная слава, – там человечеству не могут не возвращаться права его; там все скоро ощутят, что каждый должен искать своего счастья и выгод в том, что законно, и что угнетать рабством себе подобных есть беззаконие”.
Довольно прискорбно, что полвека спустя после “Недоросля” повторяются те же слова и в том же смысле, будто рабство может и не угнетать при “просвещенном деспотизме” правительства. Как далеко все это от нашего времени, когда личность завоевала себе такие права, по крайней мере в сознании просвещенных людей. Время Фонвизина было эпохой начала осознания прав личности, и он сам явился великим выразителем этого осознания, конечно, не в речах Стародума и Правдина, но в художественном изображении гнусного произвола. Он явился самым талантливым выразителем того состояния поры просвещения, которое породило Новикова, Радищева, “Дружеское общество”, дружную и горячую борьбу журнальной сатиры и “Наказ” Екатерины.
Европейские понятия не только поверхностно влияли на менее серьезную часть общества, как мода, доводившая до потери собственного языка, но воздействовали и самым глубоким образом на умы даровитейших людей, питавших горячее желание быть полезными своему народу. “По позднейшему жаргону, – говорит Пыпин, – Ломоносов, Новиков, Карамзин были самые несомненные западники, но мало людей, которые могли бы быть поставлены в уровень с ними по великой национальной заслуге”. С другой стороны, несмотря на крайнее “славянофильство”, проявленное Фонвизиным в его письмах, к счастью неизвестных его современникам, мы, конечно, отдадим ему первое место в ряду тех же западников – просветителей родины.
Кто же читал и понимал Фонвизина? Ответ на это находим в литературных очерках академика Л. Н. Майкова:
“С воцарением Екатерины II совпадает заметный переворот в жизни русского общества: на поприще государственной и общественной деятельности выступили новые люди, благодаря которым значительно подвинулось общественное развитие. В сравнении с поколениями, действовавшими прежде, люди, выдвинутые новым правительством, были более образованные и более ценившие образование. Многие из них ясно сознавали понятия гражданского долга и имели твердые нравственные принципы: это поколение дало депутатов для комиссии нового уложения и создало успех сатиры Фонвизина и журналов 1769-74 гг. Еще в конце царствования Елизаветы литературные деятели из этого поколения стали заявлять свою пропаганду просветительных и гуманных идей”.
Эти заявления были робки и беспочвенны до воцарения Екатерины II; последняя дала им возможность окрепнуть, так как она, по выражению Державина, “и знать, и мыслить дозволяла”.
К сожалению, “подозрительность”, как яд в крови, продолжала свое существование, скрываясь в глубине организма, но проявилась снова с иссушающею силой и достигла апогея в то время, когда Екатерина писала о Новикове, приказывая доставить немедленно из Москвы в Петербург “сего бездельника”. Этого бездельника она благодарила когда-то “за приписку ей своих сочинений”.
Умному человеку не трудно было стать сатириком в прошлом веке, но трудно было выдержать борьбу. Фонвизин скоро испытал это на себе.
В 1782 году “Недоросль” не только был напечатан, но и появился на сцене, разрешенный, благодаря положенной в основание пьесы мысли о спасительном величии власти, несмотря даже на несколько вольные рассуждения Стародума о жизни и службе при дворе. Дозволение было дано самой императрицей – цензура не решалась. По крайней мере, Фонвизин пишет в то время Медоксу, содержателю театра в Москве:
“Брат мой, я надеюсь, передал Вам, любезный Медокс, известный пакет и объяснил принятое мною решенье (вероятно, обратиться к императрице. – Авт.) для уничтожения толков, возбуждаемых упорством вашего цензора. Продолжительное ваше молчание слишком ясно доказывает мне неуспех ваших стараний, чтобы получить позволение. Я положил конец интриге и, кажется, тем достаточно доказал прямое согласие (?) на представление моей пьесы, потому что 24 числа сего месяца придворные актеры ее императорского величества играли ее на публичном театре, по письменному дозволению от правительства. Успех был полный. Бесконечно желая вам добра, оставляю мою пьесу; но требую от вас честного слова непременно сохранить мой аноним, с условием – никому не давать моей комедии и ни под каким видом не выпускать ее из ваших рук, ибо не хочу еще давать ей публичности. Весь Ваш.