И мог свое восприятие выразить в словах, — что бывает, вообще говоря, крайне редко.
Ни на какие обращения со стороны прохожих Зингер не реагировал, он шел, как ему казалось, "по своим делам", пребывая в состоянии полной самососредоточенности. Если бы вы к нему обратились, даже если бы вы попытались схватить его за руку, он никак бы вам не ответил. Прошел бы мимо, и все.
Исключений из этого правила было немного, но все-таки нескольких человек он узнавал и допускал возможность общения. Своеобразного, впрочем, но на иное Зингер просто не был способен.
Я принадлежал к числу счастливцев, которых Зингер иногда удостаивал беседы.
Попробую вспомнить кое-что, иначе, боюсь, это явление — Зингер — исчезнет с палитры мировой истории, а его мысли в лучшем случае всплывут под чужими именами, да и то в исковерканном виде.
Я тоже не смогу передать во всей полноте своеобразие его суждений, тем более не смогу изложить особенности его образной системы, я лишь попробую донести до вас смутное отражение образа этого замечательного человека.
Вместо ответа на приветствие Зингер мог, устремив свой безумно-болезненный взгляд в никуда, начать неожиданно бормотать стихи, например эдакие:
Большевик полюбил меньшевичку,
Его на постое жиличку,
Но был с ней груб!
Она же дала ему кличку,
Под стокот колес перекличку,
Ты — большедуб!
Он ее не утопил в Днестре,
Не отдал друзьям в Эн-ке-ве-де,
Он ее сам прибил!
Не нашли ее потом нигде,
Труп сгорел в чарующем костре,
А он и позабыл.
На вопрос: "Чье это?", он никогда не отвечал, и только от природы презрительный изгиб его губ становился еще более выразительным. В авторстве вполне можно было заподозрить и его самого, но в подобном случае не авторство было важно.
Рифмоидный бред, подобный вышеприведенному, нам тогда казался крамольно-опасной поэзией пострашнее пресловутого "кремлевского горца" — поясню, что речь идет о шестидесятых годах двадцатого века, — поэтому мы, собеседники Зингера, казались самим себе ниспровергателями режима, заговорщиками-диссидентами.
Ничего не поясняя, слегка картавя и заикаясь, время от времени пришепетывая и не выговаривая некоторых других букв, он, вдохновенно следуя ритму, завывал, не изменяя при этом привычному еврейскому интонационному повышению в конце каждого устойчивого фрагмента фразы:
Да, так велит мне вдохновенье:
Моя свободная мечта
Все льнет туда, где униженье,
Где грязь, и мрак, и нищета.
Потом он сам себе говорил: "А теперь надо это":
Мертвецкая мгла,
И с тумбами вровень
В канавах — тела
Утопленниц-кровель.
— А?! Вы улавливаете созвучие? — продолжал он говорить как бы сам с собой, но при этом обращался все-таки к вам. — Следите дальше, но очень, очень внимательно:
И я люблю сей мир ужасный:
За ним сквозит мне мир иной,
Обетованный и прекрасный,
И человечески простой.
— Так, вот именно вот так: сквозит! Это — у него, а у того — смотри, смотри, сейчас тебе откроется еще одна тайна:
Оконницы служб
И охра покоев
В покойницкой луж,
И лужи — рекою.
И в них извозцы,
И дрожек разводы,
И взят под уздцы
Битюг небосвода.
— А?! А теперь — сразу вот это:
Ты был когда-нибудь унижен
Болезнью, голодом, нуждой?
Ты видел ли детей в Париже?
Иль нищих на мосту зимой?
— Но главное, — и здесь он мог даже мельком взглянуть вам в глаза, от чего холодела спина:
Всю жизнь жестоко ненавидел
И проклинал я этот свет,
Пускай грядущего не видел,
Дням настоящим молвил: НЕТ!
Зингер умолкал столь же внезапно, сколь и начинал говорить, но, даже ничего не понимая, эмоционально вы помимо собственного желания попадали во власть чего-то мощного и страшного. Вы начинали догадываться о том сумраке и тех бурях, которые бушуют внутри этого неухоженного, некрасивого черепа с кое как обскубанными рыжими волосами.
Видимо, эта голова была наполнена немыслимым множеством стихов, постоянно в нем звучавших, выплывавших из памяти, вызывавших резонансные или диссонансные ассоциации… Но музыкой сфер это все-таки не назовешь, скорее это была музыка скорлупок, изломанных фрагментов тех, божественных "сфер", но магическое воздействие на слушателя это производило всегда.