Петр же Федорович, спасаясь от убийц, три дня просидел в каменном столбе, после проживал у колонистов на Охте, а добравшись до Москвы, утвердил в вере первых своих учеников-скопцов и явился позднее перед народом как Кондратий Селиванов, сын Божий.

Такова легенда «бедных сиротинушек» – «белых голубей».

О Селиванове. «… В селе Быково под колокольнею жил человек-трудник, который имел на себе железные вериги на животе и на ногах. Видя его труды и подвиги, имел я с прочими приверженность к нему, несколько раз ходил к нему и почитал его труд за святой. Трудник дважды бывал у меня просить подводы, и я давал. После этого он совершил чудо, изгнал беса из моей жены. И так мы почитали его житие кольми паче за святое… Мы стали просить его слезно и уже кланялись ему в ноги много, чтобы он нам открылся языком, и называли его по-своему простосердечно: „Илия ли ты пророк, или Енох, или Иван Богослов?“ Напротив оной нашей просьбы, в отражение онаго звания, с огорчением он стал молиться. Богуречью другим языком, что нам ничего не понятно».

Трижды подходил Клавдя к престольной, уже видел ее золотистые маковки и откатывался в невольном страхе: так мыслилось, что тех чудных сил, того блага и духа, что заполонили семь холмов, ему не одолеть. У первой же заставы обротает его стражник с тесаком, встряхнет хорошенько за шкирку, насквозь пронзив взглядом нищего побродяжку, потребует для виду пачпорт, уже давно раскусивши шатуна, ибо взгляд-то у городового ох навострен, а не заполучив вид, тут же отправит на съезжую, где палач хорошенько исчертит шкуру плетьми. И вот по этапу закатают в Сибирь на даровые корма, откуда редко ворочаются, и пока бежишь из той дальней страны – не одни ноги износишь.

Орды всякого народу без робости накатывались на благословенную, над дорогами денно и нощно стоял скрип тележный и ор людской, пыль на путях не успевала улечься, и всех вроде бы принимала Москва, унимала душу малиновым благосветом, и только он, Клавдя Шумов, не мог подступиться. Порой бесился парень, зажигался норовом где-нибудь за кустом, поодаль от дороги, чтобы ненароком не угодить в лапы случайному мундирному человеку, круто прогибал грудь, встряхивал обросшей головою и рычал: «Вставайте, волки, и медведи, и все мелкие звери, сам лев к вам идет». Но смелости отчего-то не прибавлялось в жилах, жидкая кровь не густела, иль так подсказывала лисья суеверная душа, что годить пока надо. Сапоги, в которых парень покинул родину, давно поизносились, но он не выкинул их, а переда отрезал от голенищ и продал старьевщику за фунт пеклеванного, за голяшки же получил тридцать копеек серебром и присоединил к прежним деньгам, к коим даже в самые трудные минуты не прикоснулась рука. Из Мезени побежавши, имел Клавдя в наличности сорок три рубя ассигнациями, а приступил к Москве с девятью червонцами капиталу. С протянутой рукой по дорогам не бродил, чтобы не вызвать подозрений, но в пути нанимался на многие работы – и профосом бывал, и пропадину зарывал в могильниках, и утопленника хоронил, но нигде чужого не трогал, упаси Господи: из-за ломаного гроша может в одночасье рухнуть судьба, не испытав сердечного праздника. А на это Клавдя пойти не мог.

Последние два гроша Клавдя заработал в Коломне, за три квартала отнес местному позументщику его поклажу, и кабы знал тогда, что за счастье выпало, сразу бы свещу поставил. Как уходить из ворот усадьбы, столкнулся с высоким, плечистым мужиком, больше похожим на прасола иль на отставного служивого, списанного по раненью; у него было длинное желтое лицо с несколькими седыми волосами на скульях. По своей привычке отовсюду выискать выгоду Клавдя приник к притвору. Видно было, как поначалу растерялся плотный, коротконогий хозяин, но тут же, забыв о делах, рухнул на колени и, не скрывая голосу, воскликнул:

– Батюшка, искупитель ты наш!

Гость подошел, и хозяин, не вставая с колен, поцеловал обе руки, меж тем рослый пришлец не забывал повторять: «Ну встань же, братец Степанушка, ну встань же». Хозяин поднялся, и они, встав лицом друг к другу, принялись истово молиться обеими руками, махая, как птицы крылами.

«Чего там… Москва рядом. Москва еще и не то выкажет. Много там всякого чуда», – подумал Клавдя, удаляясь от странной усадьбы, глухой стеной выходящей на проезжую улицу. По городу босым бродить, живо пятки отобьешь о булыги, и Клавдя на том же базаре, где повстречал нынче позументщика, купил себе лапти, которых прежде не нашивал, и надел без онучей на голые задеревеневшие ноги. «Вот обувка, – восхитился, – и воды не держит, и грязи не чует. Пора привыкать к хорошей жизни». Купил лапти скрепя сердце и после очень переживал, сох душою, мысленно пересчитывал свой капитал. Так показалось, что внезапно изменил своим намерениям и теперь удачи не видать. Полосатые бумажные штаны поизгрызло дорогами, они едва держались на гаснике, и исподники, бывшие когда-то белыми, давно залоснились от грязи; алая косоворотка утеряла рудяной блеск и лишилась последней пуговицы, но сермягу свою Клавдя не сымал с плеча, а в пестере, закаменевшем от солнца и дождей, гремели засохшая горбуха, берестяная солоница и кожаный мешочек с огневым припасом. Новые лапти приятно холодили, и тело Клавдино неожиданно засвербело; он почувствовал, как заскорбел, запаршивел от долгого пути, как сермяга забилась дорожной пылью и как нещадно палит на городских каменьях меженное солнце. О воде замечталось, о воле, чтоб растелешиться и погрузить лядащее тело в прохладные струи. И он почти побежал, все ускоряя бег, громко шлепая по горбатой мостовой, мимо будочника, ражего, с длинными вострыми усами, и в берестяной суме мерно хлопалась зачерствелая горбуха.

Кулижку воды, по краям густо облитую зеленой ряской, Клавдя нашел невдали от слободы; лягушки, до того нещадно оравшие, замолкли и торопливо посыпали в озерцо. Клавдя забрался в бочажину до пупка, далее не решился, вода была парная, тусклая, но той щелочной настоянной крепости, от которой восторг катится по жилам от задубелых пяток до затомившейся потной макушки. Всегда побаивался Клавдя воды, а тут расхрабрился. «Ах как хорошо… до чего же и лепота, черт побери», – восторгался он, торопливо, заливисто выкрикивая; одежда ворохом осталась на берегу, но как ни радовался по-щенячьи парень, однако пожитки свои стерег, не оставлял без пригляда. Он скреб себя ногтями яростно, готовый снять шкуру, и рычал, приседая по грудь, и снова рычал, и приговаривал: «Бойтеся, волки, и медведи, и всякий мелкий зверь, сам лев к вам идет». Мыльца бы жиденького горстку, пристанывал, ах мыльца бы сейчас, больно бы хорошо обуздать голову, привести, свербящую, в спокой и блаженство. И не стерпел, чтоб умирить зуд, окунулся, как в бездну полетел, а когда отплевался и протер глаза, то увидел на берегу громоздкого нахального мужика, небрежно пинавшего его скарб.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: