– Эй ты, дядя… брысь, мохнатый, – закричал дерзко, но затаивая испуг. – Уши обрежу, наследства лишу.
Закричал, но к берегу не двинулся, примеряясь и разглядывая подорожника и скоро узнавши его. Но виду не подал, с тревогой подумал лишь: «Давно ли у позументщика был, а тут на… По пятам идет?» Пришлец серый кафтан немецкого покроя приоткинул сзади и вот, нахал, уселся на Клавдину сермягу, снял с головы белую фуражку с длинным козырем, обнаружив пламенной рыжины волосы, достал из кармана платок с добрую скатерть и протер потное лицо.
– Ну что ты, сынок, пуганый такой? А ну подь сюда. Заколеешь, наживешь сухотку.
Голос его был медленный, задумчивый, с частыми расстановками, но худого ничего не предвещал. Но когда выбирался Клавдя из озерца, пятня ноги в зеленой ряске, невысоконький, узкогрудый, с большой не по телу головой, пришлец отчего-то с особой пристрастностью разглядывал его, так что Клавдя неожиданно смутился. И мог поручиться он, что глаза нового знакомца странно блеснули.
– Чей ты? – спросил мужчина невыразительно.
– Богов я…
– А я Алексей Трофимов Громов. Что ж ты, сынок, пугливый такой? Иль маменька, когда тобой облегчилась, выпугала чем? – И вдруг без всякого переходу сладкоголосо пропел: – Ну, Бог помочь тебе, брат! Пошлет в нутро твое благодать. Не изволь, брат, унывать!
– Как не унывать, милостивец! – Клавдя пока терялся, подыскивая верный ход, боясь опростоволоситься: лукавой своею душой, он понял вдруг, что Бог руку протянул, вот она, удача. Только бы не сморгнуть, не проворонить. – Сирота я, сиротея. Иду в белокаменную, а она не пущает. Подступлю – и душа в трепет. Как из родимого дому пуститься, сказал братцу: иль богатым явлюся, иль утоплюся. Вот нынче топиться надумал, а вы и помешали.
При этом известии глаза нового знакомца ярко осветились желтым, и кустистые рыжеватые брови вздернулись.
– Смотрю по глазам, ты парень с секретом. Тебя что, в два захода сочиняли? Глаза в две краски.
– А я не помню. Когда сочиняли, память о ту пору отшибло.
– Вижу, что нищ и бос, но затеян для великого дела. По обличью вижу, по очам и обочьям, по складу главы и рамен и по словоречью. Вот и доглядывал за тобою, братушко, скрадывал, аки тать, дай, думаю, не упустить бы голубка. Далеко полетит, взовьется, ой-ой… Издалека, думаю, спосылан, чтобы навестить нас и привесть в чувство. Быть тебе пастырем, братушка, и вести тебе паству на будущее царствие. Народ извелся, дожидаючись, хорошего человека. Гноем душа изошла, корыстью и любострастием. Прихоть вонькой бабы во главу всеобщей жизни поставили и чревоугодье вознесли прежде всех страстей человечьих. Гляди, братец, что содеялось с миром, в какой сатанинской вертеп обратилась священная Русь наша, а церковь продалась сатанаилу и гульбу с ним ведет и бесовский пляс… Батюшка же наш, Искупитель Селиванов, что говорит? Назначение человека: умереть, воскреснуть и сделаться ангелом… А слово его святое я ношу здесь, прямь сердца, оно укрепляет и не дает пасть мне.
Громов достал с груди кожаную ладанку на снурке, куда было зашито житие Селиванова, писанное его рукою, и поцеловал: «Скоро, скоро въедет наш батюшка в престольную на белом коне, и все колокола Москвы споют благовест, и все цари мира падут ниц…»
Страды Селиванова. «Я не сам пришел. А прислал меня сам Отец Небесный и матушка Акулина Ивановна пречистою утробою, которая была великая миллионщица. Прикащики у нее были во всей вселенной, торговали, да уж жили не горевали, а только грех весь из себя выгоняли.
… Я был молчалив и несмел: так куда пойдем с братцем Мартынушкой и где нам дадут блинков, то он меня все кормил, и подкладывал, и говорил: «На, ешь, ешь же». А я молча кушал. И мы с ним ходили по Божьим людям. И в одной избе мы были на беседушке, и одна девица пророчица по ненависти стала с камнем у дверей, поднявши руку, и как подняла, так и окаменела у ней рука. А я пошел и лег в ясли и лежал в них трое суток, не пил, не ел, а крепко плакал. И просил Отца Небесного: «О! Отец мой Небесный! Заступи ты за мене сироту и поддержи под своим покровом!» И Отец мой за мене вступился. И она видела во сне, что ее ангелы наказывали жезлами, и всю ее избили, и велели просить у меня прощения, и сказали: «Если Он тебя не простит, то все будет такое мучение».
Тогда она у меня просила прощения и говорила: «Прости меня, что я дерзнула на тебя поднять камень: я не сама собою, а меня люди научили. И видела я во сне, что меня ангел жезлом наказывал, и все кости во мне изломаны и болят. И он велел мне у тебя просить прощения, и если тобою прощена не буду, то такое мучение принимать стану».
И тут я ее простил. А еще брат ее хотел меня застрелить из ружья, когда я ходил на праздники из села в Тулу, то каждый раз он выходил из леса с ружьем и стрелял по мне шесть раз, но ружье не выстрелило ни разу.
И после того возстали на меня все Божьи люди, возненавидели чистоту мою и жаловались учителю своему пророку Филимону, который ходил в славе бойко. И он про чистоту мою в духе пел, а так ненавидел меня и, признавши, говорил: «На тебя все жалуются, что ты людей от меня отвращаешь!» А я ничего не говорил и все молчал. И он сказал: «Вишь какой ты: даром что молчишь, смотри опасайся!» И мне в то время пристать было негде, потому что меня все погнали. Тогда я пошел стороною лесом к Божьему человеку Аверьяну и, пришедши к нему, говорил: «Любезный Аверьянушка! Не оставь ты меня, сироту, призри, утаи от семейства и посестрия своей, чтобы никто не знал. Пусти меня в житницу, за что тебя Бог не оставит». И он меня призрел и ходил ко мне тихонько от своих. И я ему объявил о чистоте[25] , но он сказал: «Боюсь, чтобы не умереть». И я ему говорил: «Не бойся, не умрешь, а паче воскресишь душу свою, и будет тебе легко и радостно, и станешь на крыльях летать: дух к тебе переселится, и душа твоя обновится. Поди к учителю своему пророку Филимону, и он тебе тоже пропоет и скажет, что в „твоем доме сам Бог втайне живет, и никто об оном не знает, кроме тебя“. И Филимон пропел все то самое, что я Аверьянушке говорил. И тут он мне поверил, пришел и поклонился, и принял мою чистоту, и объявил посестрии своей, что сам Господь живет у нас в доме тайно, и я его принял.