Ефросинья со слабым удивлением перевела взгляд на нашего студента. Я откашлялся и промямлил что-то вроде:
– Да-да, вы его послушайте, он дело говорит, – после чего мельничиха согласно кивнула Владимиру. Без особой, впрочем, уверенности.
На лице ее, вполне миловидном, сохранялось выражение то ли обреченности, то ли скорбной покорности. При том я обратил внимание, что пальцы ее, державшие платок, нервно сжались. Сильно сжались – костяшки побелели. Несмотря на явно выраженное таким образом волнение, голос Ефросиньи, когда она заговорила, был негромок и бесцветен:
– Чем же я-то могу помочь? Что с меня толкуто? Денег, что ли, надо на этого… на адвоката? А где его взять? И много ли адвокаты берут?
– При чем здесь деньги! – Владимир вспыхнул, упоминание о деньгах его покоробило. – Никакой адвокат не нужен! Я надеюсь, дело до суда и не дойдет, все разрешится куда скорее. Скажите-ка лучше – известно ли вам было о чужих вещах, которые появились у вашего мужа?
Мельничиха нахмурилась, прошла наконец от двери в комнату и тоже села на скамью, напротив нас. Пуховый платок сполз на плечи. Она поправила белую шерстяную косынку, туго обхватывавшую ее голову, расправила на коленях темно-синее барежевое платье, в которое была одета, после чего сложила руки на груди.
– Дались вам эти вещи… Ну, знала я о них, конечно, – ответила Ефросинья неохотно. – Не было у него от меня тайн, все ж не чужие. Только что вы к этим вещам тоже цепляетесь? Вот и урядник – откуда да откуда взял муж? Ну и спрашивал бы у Якова, что я-то скажу? Да, я знала. Знала, да забыла. То есть, как-то выскочило из памяти – почитай, два месяца прошло, если не больше… – Она спохватилась и встревоженно посмотрела поочередно на меня и на Владимира. – Только скажите уж мне, господа хорошие, что это за грех такой – брошенную вещь, бесхозяйственную, беспризорную, поднять и в дом принести? Нешто судят за такое? Может, указ какой появился, а мой-то не знал да и вляпался?
– Нет, конечно. – Владимир невольно улыбнулся, бросил короткий взгляд в мою сторону и тут же снова обратился к Ефросинье. – Никакого такого указа не было, не беспокойтесь. Не за что тут вашего мужа судить. Просто вещи эти пока что имеют непонятное происхождение. Но к этому мы вернемся позже. А вот вы сказали: «Знала, да забыла». И что же? Урядник напомнил, так, что ли?
– Почему урядник? Сам же Яков и напомнил. Вчера напомнил. Или позавчера…
– Ага! – воскликнул Владимир. – И как же он напомнил?
– А пришел вечером и говорит: «Там, на реке, утопленника нашли, в одном исподнем. Так вот, думаю, ты была права – вещички-то, что я по осени на берегу нашел, – его, утопленника этого». – Ефросинья вздохнула. – Я ему тогда – ну, когда он только все это принес, осенью, то есть… Я ему так и сказала: «Кто же будет справное выбрасывать? Не иначе – по пьяному делу или по дурости в реку полез, да и утоп. А вещи так на берегу и оставил». Да не стал он бабу слушать, куда как хотелось ему в сюртуке покрасоваться. И кошелек с вензелем приглянулся, важный кошелек… Ох, в недобрый час тогда ему вздумалось вдоль реки ехать. И ведь дорога не короче, да и темно там, под берегом…
– Ага! – повторил Владимир. – Выходит, о находке его вы с самого начала знали, то есть, с осени. Это очень хорошо, уважаемая Ефросинья Ивановна. И когда это случилось? Помните ли? В какой день?
– В какой день – не скажу. Осенью было, да. А когда… – Женщина задумалась, огорченно покачала головой. – Нет, не помню.
– Ну, хотя бы – до того, как река стала, или после? – с нажимом спросил Владимир.
Ефросинья задумалась, потом ответила уверенно:
– Он в Лаишев уехал на два дня. Аккурат после его отъезда Ушня и стала. Вернулся, а река уже вся и схватилась.
Владимир прищурился, подался вперед.
– Вы это наверное помните? – спросил он. – Какой в точности день – не помните, а что после его отъезда лед на реке стал – помните? То есть, уехал господин Паклин, предположим, утром, затем ночью река стала, а затем уже он вернулся? Вот в таком порядке? Не ошибаетесь? Ничего не путаете, Ефросинья Ивановна?
– Да что же тут путать? – Мельничиха всплеснула руками. – В Лаишев он ехал вкруговую, ему сначала в Княжу нужно было завернуть, это значит, через Ушню, то есть через мост, а потом обратно. Он мне все рассказывает, у Якова от меня тайн нет. А назад, из Лаишева, ехал через Шали да через Конь. Как Мёшу пересек – тут и до Ушни рукой подать. Вот вдоль нее и ехал. Потому и оказался у места того проклятого… Я еще с утра, на следующий день после его отъезда, поглядела. Мороз крепкий ударил, лед был – хоть танцуй!
Владимир нахмурился. Спросил после небольшой паузы:
– А зачем он в Лаишев да Княжу ездил? Заранее собирался или вот так, вдруг?
– Не вдруг, в уезд давно собирался съездить. Сбрую конскую новую купить хотел, старая совсем уж в негодность пришла. Что до Княжи… Знаете, мельником работать – не зерно молоть. Зерно вода мелет, жернова крутит. А мельник, он за мельницей следит, работу ставит, учет ведет, в долг дает, но и долги собирает…
– Ага! – воскликнул Владимир в третий раз. – Долги, значит. И что же, получается, он тем вечером вещи и привез? После возвращения из Лаишева, так?
– Вечером. И сразу в этот сюртук влез, покрасоваться передо мною захотел. А сюртук-то хороший, отменного сукна. – Мельничиха слабо улыбнулась. Улыбка вышла бледной и тотчас исчезла. – Я даже подумала: может, он в Лаишеве и купил? А Яков говорит: на берегу нашел. Я как услыхала, что нашел на берегу, сразу и сказала – мол, сюртук этот нам несчастье принесет. Просила его, перед Богом просила – выбрось! Нет, не захотел. А позавчера приходит, лица на нем нет. «Я, – говорит, – Фрося, из-за этого окаянного сюртука на каторгу могу уйти. Очень на меня Егор Тимофеевич нехорошо смотрел – когда утопленника-то вытащили. Просто глаз с меня не сводил…» – Тут Ефросинья перевела на меня взгляд и неожиданно добавила: – А еще Яков сказал, что будто и вы, Николай Афанасьич, сразу на него нехорошее подумали.
Никак я этих слов не ожидал услышать и даже опешил:
– Я? Помилуйте. Да что ж я-то…
Мельничиха, впрочем, уже отвернулась и продолжила разговор с Владимиром. И то сказать – слушал он внимательно и с такой доброжелательной заинтересованностью, что это не могло не подкупать собеседницу. Я даже испытал легкий укол зависти, но тут же отогнал неподобающее чувство и следом подумал: не слишком ли часто я последнее время завидую нашему студенту? Мало того, что зависть сама по себе грех, так ведь и объект зависти несерьезен – юнец, исключенный из университета студент, состоящий под надзором полиции…
– А я ему и сказала: «Что ж ты такое натворил, Яков, чтоб тебя на каторгу посылать?» Неужто, ежели присвоил вещи покойника, так за это нынче каторгу дают?
– Нет, не дают, – серьезно ответил студент. – Если только ваш муж не помог тому господину утопиться. Но он ведь не делал этого, верно? Нет-нет, я вам верю вполне, – сказал Владимир, прерывая возмущенные причитания мельничихи. – И меня в том убеждать не надо. Вы дальше рассказывайте, Ефросинья Ивановна, дальше, времени у нас не так уж и много.
– Да что ж рассказывать… Я и говорю ему: «Отнеси ты эти вещи Егору Тимофеевичу. Скажи – так, мол, и так, нашел в кустах, у дороги». А Яков замахал руками и отвечает: «Нет, боюсь, он меня тогда уж точно в разбойники запишет. Я лучше их тайком, ночью, во двор ему подброшу. Пока он из уезда не воротился». И подбросил… – Ефросинья замолчала.
Владимир побарабанил пальцами по столу, внимательно посмотрел на мельничиху.
– А вот скажите, Ефросинья Ивановна, – молвил он вдруг, чуть понизив голос, – как думаете – может, он в Лаишев тогда не доехал? Вы его спрашивали?
– Зачем же мне спрашивать? – произнесла Ефросинья сухо. – Новая сбруя ведь не с неба свалилась. Да и мне он гостинцев тогда привез – вот, скажем, платок этот. – Она провела рукой по гагачьему пуховому платку, все еще укрывавшему ее плечи, несмотря на то, что в доме было хорошо натоплено. – До того мы с ним вместе ездили, недели за две. Он еще тогда хотел мне купить, а только я сказала – не надо. Почему-то впервоглядье не показался мне этот платок. А тут – Яков сам купил. Да… Я же говорю: и о вещах этих, будь они неладны, подумала поначалу, что их он тоже там, на Базарной площади, понакупал.