Совет родичей показался дельным. Тысячи разбил на сотни, сотни — на десятки и повелел идти сначала по не обжитой, той, что когда-то была всего лишь выпасом, а затем обжитой родами степью и говорить всем, кто уцелел от нашествия: «Возвращайтесь в свои стойбища и будьте уверены: с вами ваш хан, а с ханом сила, способная защитить от беды». С собой же взял только верных и отправился на Онгул.
Теперь уже не тешил себя надеждой: а вдруг? Почти уверен был: нет его племени. Там, где возвышались над Онгулом палатки, а в палатках грело тепло, и услаждал сердце уют, которого было в изобилии благодаря войлоку, которым оббивали стены, выстилали пол, где мягко спалось на Каломелиных перинах из лебединого пуха, — руины и пепелище, обожженный огнем войлок, развеянный по всей околице пух; где стояли повозки для рода и челяди, где был многочисленный род и еще многочисленная челядь — погром и разгром, а может, и кровь непокорных, тех, кто встал на защиту рода и пал, защищая род. Одного не хотел, не мог допустить: что такая же судьба постигла и Каломель. Впрочем, все зависело от того, как повела себя Каломель. Или там, на погроме ханского стойбища, обязательно, был сам Сандил? Или он не способен поднять руку на дочь, когда взял ее; и оставшееся на нее племя? Так и только так: все зависело от того, как поступила Каломель. Могла ведь, и сдаться на милость отца, пойти за Широкую реку вместе с отцом своим. Если учесть все и всяк, ей, честно говоря, ничего другого не оставалось.
Стойбища кутригуры всегда выбирали у воды и обязательно в ложбинах — чтобы не сразу бросались постороннему в глаза. Его, хана, тоже не было исключением. Знал: как уж усмотрит его, так обойдет прионгульский холм и спуститься ближе к Онгулу. Там, за холмом, и положит уже конец всему, что мучило его от самой Мезии. А обошел и посмотрел — и вынужден был подобрать повод, и с готовностью направить жеребца: стойбище его как стояло, так и стоит невредимым.
«Отец, значит, пожалел дочь, всех и все разгромил, а ее оставил не разгромленной. Или это к лучшему, Каломель? Зову в свидетели Небо и всех предков своих: далеко, что нет».
Оглянулся на верных — и вынужден был лишний раз убедиться: нет и нет. Было бы лучше, намного лучше, если бы жену его постигла та же, что и всех кутригуров, судьба.
XI
На этот раз кметы не спорили между собой, спорили с ханом: это неправда, будто жена его успела бросить клич и собрать всех, кто способен был выйти против утигуров. Она не собиралась делать это. Она была в сговоре с отцом своим и поэтому специально ничего не делала!
Кричали друг перед другом, и все одно и то же. Только Заверган сидел, поджав под себя ноги, и тупо смотрел в распаленные гневом лица.
— Ханша уверяет, что посылала гонцов по стойбищам. И гонцы то же говорят.
— Может, и посылала, а когда? Когда гонцы не могли уже разыскать стойбищ? Когда наших кровных вели за Широкую реку на арканах? Она в сговоре с отцом своим, ей не место среди нас!
— А так! Она в сговоре, ей не место среди нас! Видел: ярости их нет меры, такое может погасить лишь месть. А на ком выместят сейчас кметы, кроме Каломели? На Сандиле? Он далеко, и не такая у хана утигуров сила, чтобы могли выместить на нем злобу-месть, тем более после такого нашествия и такой погибели. А все же, что они себе думают? Разве же подобает мужам вымещать на жене? Неужели не видят и не понимают: такая не могла быть в сговоре. Вспомнил, как встретила его, какой казалась по-детски доверчивой и испуганной — и хочется стать на ноги и бросить в ту раскрытую хавку: «Вы в своем уме? Она неопытна в ратном деле жена — и в этом его вина. Кто сказал, что за это наказывают и еще так — изгнанием?» А сказал все-таки другое:
— Вы можете доказать, что был заговор? У вас есть на это резоны?
— Ханшу посещала перед тем мать. Твое, хан, стойбище осталось невредимым!
— Так мать, и не смешите! — он внимательно оглядел стойбище. — Или матери не вольно проведать дочь? Или кто-то из вас может заподозрить в злых намерениях мать?
Он вскочил и встал перед ними, строгий и грозный, вот-вот, кажется, выхватит саблю и скажет: «Только через мой труп!»
Но кметов не остановило и не умерило это.
— Отца его тоже нельзя было заподозрить, хан! — бросил кто-то в тишине, наступившей после речи Завергана. — А мало того, что учинил.
— Так с него и спрашивайте. Кто запрещает вам, мужам, собраться с силой и пойти к утигурам на расправу? Я или жена моя? Дайте только навести в земле и в родах хоть какой-то порядок, дайте собрать силу. Сандил дорого поплатится за подлую измену и черное коварство. Это я вам говорю, хан Заверган!
Кметы отмалчивались. Видно было: то, что он сказал им, не стало еще уверенностью. Чтобы отменить их намерения — излить гнев на Каломель, он должен и дальше поддерживать только что раздутый огонек новой мысли, питать ее новыми соображениями. А у Завергана не хватало резонов. Раскинул мыслями по всему древу беды-безлетья, упавшему на народ кутригурский, и не находил, что еще сказать кметям.
— Знаю и верю, — сказал, чтобы не молчать, — вам больно. У каждого рана кровоточит, а кровоточащую, зовет к возмездию, требует мести. Но что до этого сейчас? Займитесь своими родами, дайте приют и живность женам, детям, а там посмотрим, за кого и как отомстить. Малое то удовольствие будет, кметы, если отберут у меня жену и спровадят ее к неверному отцу, хану Сандилу. Малое и позорное!
Было бы лучше, если бы на это время он потерял дар речи, откусил язык, который позволил себе сказать такое. Кметям этих слов и этого сетования только сейчас и не хватало. Вспыхнули и пошли на рожон, выкатив дикие от ярости свои глаза.
— Позорное, говоришь? Ан нет! Ты позоришь себя, ложась спать и услаждаясь ласками той, на чьей совести кровь и муки родичей наших! Позор будет ныне и вечно, если не отомстим за них. Слышишь, хан, ныне и вечно в памяти поколений, племени!
Напрасно поднимал руку, просил тишины и слова. Его не слушали. От черной ненависти раскрывали широко рот, требовали и угрожали, угрожали и требовали, аж до тех пор, пока не выступил вперед кто-то один и не сказал за всех:
— Если хочешь, оставайся со cвоей утигуркой, дома. Мы покидаем тебя и твой род, как есть, и больше не придем.
Кричали еще некоторое время и угрожали, однако кричали уже уходя. И надо было остановить их словом-принуждением. Видел и понимал: эту силу потерял над ними. Хорошо, если уйдут на дни, месяцы. А если насовсем? Шутки разве, и верные засомневались, одни остались с ним, другие покинули. Проклятье! Это надо было случиться такому. Это должно было случиться!
Каломель не могла знать, о чем говорилось на совете, и чем завершился совет. Вероятно, по мужу своему видела: тучи, что окружили Завергана, громоздятся, прежде всего, над ним. А впрочем, только ли над мужем? Кметы вон, какие яростные и угрожающие были, когда уезжали из стойбища. Или такая, как его Каломелька, не успела заметить этого? Или такое, как у его Каломельки, сердце не способно почувствовать: ей, утигурке, не прощают утигурского вторжения, на нее метают громы и угрожают местью-наказанием.
Небо всесильное, Небо всеблагое! Что же ему сделать и можно ли теперь сделать что-то, чтобы и кметы угомонились, и жена прогнала из сердца страх? Она с такой верой и доверием смотрит на него, столько смирения и надежды в полных грусти глазах, а страха и жалости еще больше. Где не бывает, что не делает — не может прогнать из сердца ни того, ни другого. Иногда так сердце разволнуется в ней, кажется, упадет на колени, протянет руки и крикнет голосом обреченным: «Ты один, кому я верю, на кого уповаю и могу уповать в этом жестоком мире. Защити, не дай в обиду!»
Что же будет, если Тенгри отвернется от него и не вразумит кметей? Чем он утешит тогда свою Каломель, на чью сторону встанет, как будет выбирать между ней и кметями?
— Утешь меня, жена, — терзался вслух. — Хоть как-то объясни мне, почему отец твой так плохо обошелся с родами нашими, с тобой, наконец? Или он не знал: такого не прощают, за такое рано или поздно придется расплачиваться?