— Если бы я знала.

Как подняла на него смиренно-тихий, на что-то ожидаемый и страшащийся от этого ожидания взгляд глаз своих, так уже и не убирала его. Уверяла, что до сих пор не может поверить, что нападение учинили утигуры, ее родичи и утешала теми заверениями сердце, жаловалась на отца, который, если это правда, не может более называться отцом ее, вместо того, чтобы предохранить свою дочь, стал для нее той карой, которая равна погибели, — и заставляла верить: она не виновата в случившемся. Отец, как и всеми кутригурами, пожертвовал ради какой-то высшей, чем кровное единство, и тем уже подлой из подлых, цели; делилась наивными, как незамужняя жена, мыслями: если хан позволит, она отправится в сопровождении его людей за Широкую реку и спросит своего неверного отца, зачем он совершил такое, скажет ему, пусть вернет все, что взял, но только раздражала той наивностью.

— Не надо было отдавать, Каломель. Того, что взяли у нас, никто не вернет. Народ давно ушел на сарацинские торги, скот разобрали кметы и роды, возглавляемые кметями.

Опять смотрела на него доверчиво-умоляющими глазами и спрашивала: «Что же теперь будет? Скажи, хоть какую-то надежду подай, потому что нет сил видеть нескрываемые злые взгляды родичей твоих, и знать: живешь среди недругов. Я же не виновата в том, что произошло. Клянусь Небом: не виновата!» Но что он мог сказать на эти взгляды? Что он, хан, верит, что ее вины нет, что она страдает безвинно? А будет ли сказанное им утешением Каломели? Пусть не удивляется и не спешит возражать: так не будет. Он и сам до сих пор полагался на то, что хан — большая сила в кутригурском племени, его слово и его повеление — закон для всех, а отныне вынужден, если не отказаться от своей уверенности, то усомниться в ней. Так как есть еще кметы в родах, и есть роды в племени. Пока они с ханом, до тех пор и хан чувствовал под собой твердость, а уйдут — и твердь может пошатнуться. Или Каломель догадывается, что тогда будет с ним и с ней, когда пошатнется?

Только теперь уверовала, возможно: и муж не возьмет ее под защиту. А уверовав, угасла. Побледнели и без того бледные щеки, вспыхнул судорожно и потух живой еще огонек в глазах. Всего лишь на мгновение опустила их, разочаровавшись в хане или стесняясь хана, а подняла на минуту — и не заметил в них ни веры-надежды, ни смиреной привязанности. Лишь печаль осталась печалью, и сожаление заискрилось мощнее.

— Ты, как и они, в гневе на меня?

— Не в гневе, Каломелька, однако и радоваться или надеяться на радость не вижу оснований. Кметы, даже те из них, которые были верными, отреклись от меня сегодня и отказались из-за тебя.

— О, Небо! — простонала и закрыла свое лицо руками. Сжалась, ожидая занесенного над ней удара, и плакала. Она плакала, однако, жалко и по-детски надрывно.

Ведь чем могла еще она облегчить боль? Уверена была: все-таки погас он, последний луч ее надежды. Теперь у нее ни здесь, в кутригурах, ни за кутригурами не на кого опереться, даже верить, что опора-защита возможна. А без этого, что остается делать в мире, кроме как плакать и жаловаться на жизнь?

XII

Тем летом Небо не скупилось на щедроты. Из-за гор, как и из-за моря, довольно часто набегали тучи, трескали, хлопали поднебесные скалы, гром, и сразу же после той трескотни выпадали дожди. Земля радовалась, а от того и гнала буйнотравье, сама веселилась и веселила всех, живущих на ней. Как же насытятся травами овцы, коровы, кобылицы, вдоволь дадут молока, а молоком насытятся люди. На тех же земных благах скот нагуляет жир и опять-таки не только для себя, но и для людей, размножатся все птицы — от уток и гусей, лебедей и дроф. Так же и пища, и немалая, во всяком случае, надежда на благополучие. А где надежда на благополучие, там уверенность: все будет, как надо, где уверенность там и покой.

Хан Заверган немало уповает на это, но, все же, что, ни день, то настойчивее выискивает, с чего должен начать, чтобы привлечь к себе кметей. Знает: ждут того дня, когда переломит себя и уступит Каломель. О, тогда они склонились бы, вдвое роднее стали бы, чем были. Но, увы, этого не дождутся от него. Каломель — любимая его жена. Она — награда Неба, самая большая, которая есть и может быть усладой. Как он отдаст, может отдать такую на суд озлобленных и мстительных? Но они не знают, что сделать с ней… Нет, нет, о Каломеле пусть и не помышляют. Что-то другое надо бросить этим яростным псам для утешения. Вот только что? Да, что? Очередной совет? Сказали, не придут на него. На совете должен изменить ихние мысли, урезонить сердца. А если так, разговор с кметями должен начать со слов хотя бы и о том, что он, хан Заверган, не оставил мысли о мести-возмездии утигурам, ищет, как среди своих, так и среди соседей союзников. А слухи сделают свое, тем более такие — о мести-возмездии. Ей-богу, кметы опомнятся и не удержатся, придут на совет. А уже на совете забудут о Каломели и о том, что хотели сделать с Каломелью.

Не колебался, решив, пошел к роду и сказал тем из родичей, которым больше всего доверял.

— Вы приготовите лошадей, поедете в дальний дуть — звать тиверцев и уличей в поход на утигуров. Вы, — сказал другим, — также приготовьтесь, поедете со мной по земле Кутригурской собирать под ханскую руку всех, у кого горит желание мести-возмездия.

И только потом уже, между прочим, доверился кому-то одному: прежде посетят верных. Они — опора и надежда ханства, на них и уповать в мероприятиях своих.

Молва не замедлила разнестись между родами, и хан Заверган не отказался от того, что говорил: сам вставил ногу в стремя и пошел по земле Кутригурской искать друзей и союзников и послов своих послал по соседям. Одна беда: полезного было от этого мало. Повидал одного из бывших верных — тот сделал вид, будто не слышит, куда его зовут, повидал другого — этот посмотрел, будто на чудака, несшего чушь, и тоже молчал. Третий, четвертый и пятый были милостивее: выслушали, однако сказали, спустя:

— Накажи, хан, жену свою, неверную утигурку, или верни ее, не менее неверному, отцу, только тогда мы придем к тебе и посоветуемся, когда и как отплатить утигурским татям за кровь и слезы наших кровных. Видишь, что стало с нами, благодаря ее стараниям?

Он видел, и не видел. Многое, что разгромлено татями, успели убрать, и еще больше осталось свидетелей татьбы. Вместо палаток, в которых жил кметь, родовые мужи с отпрысками рода — семьями, остались лишь колья, вместо походных жилищ — крытых повозок, стояли их головешки — оси, разводы, колеса. Все остальное сгорело или было крайне изуродовано огнем. Мужи преимущественно тем и занимались, что восстанавливали их: составляли возы, гнули сырое, только что срубленное дерево, которое собирали потом костяком фургона-укрытия, или вкапывали то же дерево на месте бывших палаток, носили из реки тростник и обставляли дерево камышом. Это уже не будет круглое и просторное жилье, в котором могла поместиться семья. Вместо палатки встанут в ряд два, а то и три остроконечных шалаша. Уют в них, плотно обшитых камышом, может, и лучше будет, чем в палатках, однако теснота и неудобство каждый раз будет напоминать: были когда-то удобства, был достаток и приволье всего того, что попало, до подлых и коварных татей, именуемых утигурами.

А еще из скота, если и уцелело что-то, то разве для расплода, род уменьшился почти наполовину. Разве это не жжет каждого огнем, не распирает более злобой грудь? Смотри, хан, и запоминай: в каждом роду только мужи и отроки, которые ходили с тобой за Дунай, только нет жен, одни дети и старики. Как жить и множиться, когда в роду старые да малые? Где возьмем мужам, отрокам жен? У соседей? А еда, откуда возьмется в семьях, когда привели из-за Дуная лошадей — вот и все, что имеем. Опять придется идти к соседям и брать криком. Гибель ждет, хан, роды твои, племя твое, а ты греешь бок той, что навлекла на народ беду-безлетье.

— Она не виновата. Поэтому и отдаю на суд вам, в наказание, что вижу не виновата! Не забывайте: над нами есть Тенгри, он не простит нам невинной жертвы! За одной казнью пойдет другая, за другой — третья. И так до гибели-смерти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: