Но, увы, и в Онгул не осмеливается пойти. Чувствует сердце, унижена и попирается всеми, терпит через это пренебрежение вон какую муку, а не идет. На кого и уповает? На своего мужа? Так он же ничего не обещает ей! Когда в ночной беседе, что еще бывала с женой, и считался с женой, то сейчас и на ночь не всегда объявляется. Где ездит, чего ищет, одно Небо знает. Недовольный, видишь, что попрекнула ледяным равнодушием к ее надежде, что не поверила заверениям: не безразличен он, всего лишь оторопел от неожиданности. А как же она может верить, когда страх его крикнул ей нескрываемым криком, когда и после этой злополучной ночи замечает за ханом зримее, чем прежде, печаль-раскаяние? О чем он думает днем и ночью, как не о жене утигурке, что родит ему ребенка, в крови которого примесь крови ненавистного ему племени? Вероятно, поведал уже об этом в роду своем, наверное, сказали: мало суки-утигурки, будет еще и щенок от утигуров.
«Отче, отче! — плачет безутешным плачем. — Зачем же вы отдавали меня замуж в чужой народ, коли позволили себе так поступить с этим народом? Заверган прав: такого не прощают, за такое придется расплачиваться. Вот я и расплачиваюсь».
Живой, говорят, думает о живом, а Каломель и мысли уже покинули. Ибо все, что можно было передумать в ее безысходности, не раз уже передумала, во все щели заглянула, которые могли быть спасительными. Спасения только не видит. А когда нет спасения, что остается делать? Дождавшись дня, ждать ночи. Ночь всем дается для сна, а сон в этом взбаламученном мире чуть ли не единственное облегчение.
Не смогла заметить, как заснула: днем еще, или тогда уже, как тьма окутала стойбище хана. Зато хорошо заметила: когда зашла в палатку старшая сестра Завергана и, разбудив ее, велела одеваться, за палаткой стояла непроглядная темень, накрапывал дождь.
— Зачем это?
— Хан велел. Убегать тебе нужно.
Говорила тайно и вела тайно. Похоже, что за ее таинственностью скрывается пусть и жестокая, но все же правда. Однако и сомнение не замедлило посетить. До сих пор ханская палатка была ей надежным убежищем, тут никто не мог на нее посягнуть. Куда бежит, когда за палаткой — супостаты и недруги?
Опять дрожала вся и покачивалась от слабости силы в теле, однако и спешила одеваясь. Может, действительно, так надо. Может, и стойбище хана не может предохранить ее от неистового желания мести? Мог же Заверган, зная, что беда надвигается, договориться с кем-нибудь из верных, чтобы перепрятал в себя жену. Поэтому, видно, и ходил расстроенный, зная: надвигается беда, а жену негде приютить. Теперь нашел ей убежище, и зовет.
И те, что выводили из палатки, и те, что сажали на оседланную уже кобылицу, были из рода Завергана. Поэтому и не подумала перечить, делала то, что велели. Лишь только спросила перед тем, как должны идти уже:
— Где муж мой, хан Заверган?
— А там, у друзей своих. Поехали.
Гнали лошадей вскачь, долго, пока не почувствовали: и сами устали и лошадей утомили. Отдохнули, ехавши шагом, и снова вскачь. Так до самого рассвета. Лишь на рассвете сказали ей:
— Теперь все, теперь мы в безопасности.
За ночь не пыталась даже узнать, где она, куда везут ее. Сейчас то и делала, что осматривалась. Под копыта стелилась давно не езженная и поросшая уже вездесущим сорняком дорога, вокруг лежала ровная, разве что кое-где пересеченная пологими ложбинами степь. Ничего же примечательного в этой степи не могла увидеть.
— Долго еще ехать? — поинтересовалась у старшего среди мужей, которые сопровождали ее.
— Устала? — ответил вопросом на вопрос. — Потерпи, скоро передохнем. Там, — показал кнутом, — должно быть падь, а в пади — хороший корм для лошадей, водопой и уют для всех нас.
Он, вероятно, хорошо знал этот путь, как и степь вокруг пути, за первым холмом попала на глаза довольно-таки глубокая ложбина, а в том ложбине блеснула под солнцем вода.
— Вот и оно, место нашего отдыха.
Теперь только, как освободилась от стремян и стала на ровном месте, почувствовала, как она устала. Впрочем, не прилегла, чтобы отдохнуть здесь, у воды, по-настоящему. Пока люди расседлывали лошадей, затем давали им возможность остыть перед водопоем, только и делала, что осматривалась, и присматривалась, и думала про себя: какое это благо — чистые воды земли. Что бы делали, тем более днем, под палящим солнцем, если бы пришлось ехать, а вокруг ни капли воды? Потеряли бы силу и упали от удушья лошади, за лошадьми и они, путники, еду можно взять с собой, можно получить, при необходимости, в степи — вон, сколько дроф видела с седла кобылицы, достаточно подкрасться, метко прицелиться — и получишь вкусное жаркое. А воды с собой много не возьмешь, должен ждать, пока найдешь реку или падь, ручей при пади, и прохладу, которая идет от воды. Не было бы здесь мужей, не удержалась бы, сняла бы, с себя потные от пути доспехи и искупалась бы, как когда-то бывало, на берегах Белой реки.
Опять оглянулась и оцепенела: погоди, а тот густо поросший камышом островок, что отошел, как шаловливый ребенок от матери, на добрый десяток шагов от берега и кичится своей выходкой, она будто видела уже. Да, так, видела! Вот только когда: как объезжали с мужем землю его после свадьбы или раньше, когда родичи везли ее на Онгул из-за Широкой реки? Ой, лихо было тогда, как везли ее из-за Широкой реки. Так это они теперь отправляются с ней к утигурам? Намерены вернуть свою ханшу неверному отцу и тем навечно разлучить с Заверганом? Где и сила взялась. Вскинулась, будто бы напуганная птица, пошла берегом пади в один, в другой конец, что-то хочет сделать, кому-то что-то сказать, ибо крикнуть, а крик застрял в горле и намерения слились в одно непонятное «нет» и стали петлей на шее. Собирается подступиться к старшему из мужей и сразу же передумала: он — тот, кому поручено переправить ее, он ничего не скажет; порывается к среднему — и опять останавливается: а средний относится к тем, которые пойдут против старших?
Выбор пал на младшего — отрока Саура. Он (давно заметила) чаще и дольше, чем другие, задерживал на ней увитые печальной поволокой глаза, или всего лишь сочувствует ей как жене родича своего, или полюбил ее за время этих странствий и, как всякий молодец, не умеет скрыть желание сердца. Во всяком случае, какая-то надежда: такой не должен быть жесток с ней.
— Саур, — подошла, когда он поил жеребца и был дальше, чем другие, от своих родичей. — Не скажешь мне, Саур, куда мы держим путь?
Измерил пристальным, таким же уныло-сочувственным, как недавно, глазом и потом ответил:
— Далеко, Каломель.
— Ты… не хочешь или тебе не велено говорить мне? — и снова он делал только то, что расчесывал и приглаживал мокроватую еще гриву гнедого.
— Зачем говорить, сама скоро убедишься.
— Значит, правда это: везете за Широкую реку, к отцу Сандилу?
Окинул благосклонным взглядом, а догадку все же не подтвердил.
— Я вижу, — жаловалась она и плакала уже. — Я узнала место, где мы отдыхали, когда меня везли к кутригурам. Теперь назад отправляете. Это Заверган повелел или вы поступили вопреки воле Завергана? Сжалься, скажи, — умоляла, не повышая голоса, — пусть все узнаю, пусть буду убита до конца!
Но, не внял Саур. Смотрел на воду, на жеребца, что удовлетворял жажду, и молчал. Что было делать? Кричать? А кто обратит внимание на ее крик? Позвать? А кого? Кутригуров? Вероломного мужа или неверного отца? Все отвернулись от нее, себя лишь понимают, о себе заботятся, что будет с Каломелью — неважно.
Она была в таком состоянии, что повернулась бы и пошла, куда глаза глядят: в степь — так в степь, в воду — так в воду. А отошла от Саура не далее, как на четверть полета стрелы — и упала, надломленная бедой, вниз. Жаловалась, не зная кому, и плакала.
— Чего она? — строго поинтересовался старший.
— Узнала место, где отдыхала, когда отправлялась к хану, ну и догадалась, куда везем ее.
Предводитель посмотрел в ту сторону, где убивалась ханша, и снова к Сауру: