— Утигуров не наказывает, хан. Забрали добро наше, кровных наших и пьют кумыс, лежа на подушках.
Единственное, что мог сказать ему: еще накажет, — и направился к своему племени. Был хмурый, как сама мрачность, и гневный, будто бы сам гнев. Каломель видела это и не решалась спросить, куда выезжал. Никла в отдалении и млела сердцем. Ибо хмурость его не обещала утехи, а гнев — и подавно. Вероятно, нечем хвастаться хану, как не похвастались и послы, вернувшись от антов. Тиверцы сами не решились идти на утигуров и хану не советовали, а уличи, тем более, сказали: над ними и их родичами — полянами висит меч обров, те только и делают, что вторгаются в их земли. А обры дружат с утигурами и уже сообща с ними склоняются к щедрой на золото Византии. Не уверены, что будет именно так, однако и опасаются затрагивать утигуров, чтобы не навлечь на себя гнев обров. Вот и получается, что никто не решается подать хану руку. А если не решаются или умышленно не хотят, на что можно надеяться, о каком покое может идти речь? Остается одно из двух — или сидеть и уповать на небеса, или идти к отцу. Была бы уверена, что это даст что-то, все-таки пошла бы. Но, увы, нет ее уверенности. Муж правду сказал: над тем, что взято у кутригуров и отец ее, хан Сандил, не властен. Бралось ведь мечами, а у них давно существует обычай: кто, что взял, тому это и принадлежит.
Заверган теперь не засиживается у нее, тем более днем. Зовут — идет, и не зовут — тоже идет, ее же Каломели, будто и нет в палатке. О родичах его и говорить не приходится. И заходят — не замечают, и встречают — тоже. Или смотрят искоса и отворачиваются, и, встретив тоже, уже говорят: это все из-за тебя. Как объединиться с такими и как ей жить среди таких?
О, Небо! Когда-то хоть Заверган был утешением, потому что знала: всесильный он здесь, на Кутригурах, за ним чувствовала себя, как за надежной стеной. А сейчас и он не просто сторонится ее, чувствует, стынет сердце. Это плохая примета, если не ошибается, если это действительно так, то — конец.
Боялась этого и старалась угодить ему. Когда не успевала или не поднаторела, была послужить прислуга, норовила первой заметить все прихоти мужа, сделать так, чтобы не успел подумать, а жена уже тут как тут, была повсеместно, чуть ли не на каждом шагу подчеркнуто рядом с ним, и все же не чувствовала того, что радовало раньше, взаимности. Что-то кипело в Завергане и мучило Завергана, а мука не позволяла быть таким, как прежде.
Что же ей делать, чтобы погасить его муку? Да, что?
Видела, вянет, словно подрезанная былина, чувствовала, теряет под ногами опору, а с опорой и уверенность, что мука эта преходящая. И именно тогда, когда боль разрывала грудь, а отчаяние приходило и доходило до края, там, в глубине естества ее вскинулось что-то и напомнило о себе раз, напомнило и другой.
«Дитя», — мелькнула, не замешкалась, мысль, а вслед за мыслью родилась и пошла, гулять всем телом радость. Она непраздна, у нее будет его ребенок! Небо высокое, Небо чистое. Небо всеблагое! Да это и есть оно, спасение. Да, так, это и есть! Дождется своего мужа-повелителя, выберет удобный момент и скажет: «Свет мой ясный, радость-утешение, защитник от обид людских и обидчиков! Знаешь ли, что у нас с тобой будет в недалеком времени ребенок, сын-первенец, опора рода и радость сердцу? Дай руку, если не веришь, послушай, как стучится он уже, просится на свет и волю жить в мире». Заверган оживет, услышав, сбросит с себя камень угрызений и забот, воздаст должное жене и станет благосклонным к ней, как до того проклятого похода и до того проклятого вторжения. И кутригуры угомонятся, а угомонившись, одумаются, а одумавшись, скажут:
«Она — мать ханского сына, о ней не смейте думать».
Носилась так и носилась со своим намерением признаться хану, норовила так и норовила выбрать удобный момент, а лучший, чем ночь, не могла придумать. Тогда он будет ласковый с ней, а потому благосклонен к ней, чем днем.
И тьма, близкое присутствие вожделенного мужа придадут ей отваги. А так, хан увидит ли ночью, как пышет ее лицо, слезятся счастливым стыдом глаза? Только там, на ложе, только за покровом темноты и годиться сказать такое.
Ждала ночи — дрожала всем телом и светилась тревожной радостью, ждала хана в ложе — снова дрожала. Не знала, как это сделает, однако уверена была, сделает лишь тогда, когда почувствует на себе знак его особой привязанности. В такой момент Заверган будет растроган, а потому щедр на добро. Она и воспользуется этой щедростью: прижмется к нему и скажет: «А знаешь, муж мой, я непраздна. У нас будет ребенок. Молю Небо, чтобы это был мальчик, надежда и опора рода твоего».
Была напряжена, словно тетива на луке. Потому что ждала: вот сейчас войдет он после омовения, ляжет и не удержится, подаст ей, знак особого расположения. Казалось, не выдержит ожидая. Почувствует малейшее движение его руки и лопнет, как щелкает тетива от лишнего усилия. А хан вошел, улегся на ложе и молчит.
— Ты так и не поведал мне, повелитель, — заговорила первая и заговорила таким голосом, что и камень, казалось, не остался бы равнодушным, — говорю, так и не поведал, что видел там, у ромеев. Или земля там действительно соблазнительная, что наши кметы так тянутся к ней, готовы идти между чужими народами, лишь бы туда.
— Земля действительно богата. — Сказал, как не привыкла слышать Каломелька, но не беда, зато он так умиротворенно говорит: — Степей там не меньше, чем у нас, и степи плодоносные. А еще есть покрытые непроходимыми лесами горы, а в тех горах зверья, птиц, медоносных пчел — тьма. И в благодатные долины в горах, текут медоносные реки с гор. Там не бывает жарко днем, не дуют опустошительные суховеи — на пути их находится море и стоят горы и сырость от рек текущих с гор.
— Но такая земля не может быть не обжитой правда? — приподнялась на локте, придвинулась ближе, обдала мужа теплом своего дыхания.
— Вот то-то и оно, что такая земля не может быть не обжитой. На нее не так просто прийти и сесть. Кметы этого не понимали, по крайней мере до похода, поняли после, но узнать не успели. Взбесились они на нас, Каломелька, за коварство и татьбу отца твоего, если бы ты знала, как взбесились.
Не хватило слов сказать что-то на это, зато хватило сердечной привязанности к мужу (все-таки сказал его, услаждающее для ее уха слово: Каломелька. Поэтому и не стала ждать, когда подаст ей знак своей привязанности, сама подала его. Прильнула, вымытой пахучим зельем, головкой к плечу и притихла, ждет, что хан на это: обнимет, приласкает или останется холодным к ее умилению.
Да нет, не остался. Обернулся, лежа перед этим лицом вверх, запустил под покрывало руку, обнял ее, нагую и горячую, от затянувшегося ожидания ласки. И захлебнулась Каломелька, так, что и растаяла бы от счастья, и не хотела терять ожидаемого момента: кто знает, будет ли такой вторично.
— А у меня радость для тебя, — не сказала — выдохнула вместе с теплотой, что распирала грудь.
— Радость?
— Да. Непраздна я, муж мой и повелитель ласковый. Ношу под сердцем дитя твое.
Право, и высказаться не успела, как почувствовала: хан не рад ее слову-исповеди. Дернулась и видимо ослабла в силе крепкая перед этим рука, застыло тело, задержалось дыхание, и весь он, хан, застыл на неопределенно долгое время и ни слова. А это молчание заставило застыть и Каломель. Чувствует, хочет подать голос, спросить, ей это только кажется, она не единожды пугается, опять сгущает над собой тучи, ибо все, что думает о молчании хана, видимый страх, это правда — и не может: недостает силы, недостает и дара слова.
— Ты… не рад нашему ребенку? — едва выдавила из себя, а было такое впечатление, будто крикнула во весь голос.
XIII
Когда-то угнетала всего лишь неуверенность, и страх посещал время от времени, а думалось: вот какая беда обступила. Сейчас же раздирает сердце жгучая боль и еще жгучая обида, утвердилась и стала обладательницей сущности полной безнадежности, и Каломель не сняла ни одного из кинжалов хана, которых, как нарочно, вон, сколько повесили на стены, и не разодрала себя, пользуясь отсутствием хана, не пошла, плененная отчаянием, к Онгулу и не стала искать утешения в его тихих водах, даже то, что казалось некоторое время наиболее вероятным: сесть тайком на подаренную ханом и привыкшую уже к ней кобылицу и умчаться, пока спит неблагодарный кутригурский род, к Широкой реке, переплыть, держась за гриву, ее воды и прибегнуть, если не к отцу, то к матери, пусть примет и утешит свою несчастную дочь, — даже это, видимо, спасительное намерение вынуждена погасить в себе. Ибо, как переплыть через такую реку, как Широкая, когда мужи не отваживаются преодолеть ее без плотов, и как жить у матери с родившимся без мужа ребенком? Лучше в Онгуле искать для себя приют, чем там.