Вообще недовольных положением было среди студенчества много. Между ними существовало широкое общение и обмен мыслями. В этой сфере мы находили пищу нашим духовным потребностям. Здесь скоро сложились некоторые попытки к общественной деятельности. Мы затеяли организовать кружок. На сходках поднимались вопросы как теоретического, так и практического характера. Говорили о социалистических теориях, о двух существовавших тогда направлениях – пропагандистов, или лавристов, и бунтарей, о запрещенной литературе и журнале «Вперед», о положении народа и успехах деятельности среди него. Но все мы были еще тогда недостаточно знакомы с этими вопросами и потому к окончательным выводам не приходили. Наши беседы имели характер обмена мыслей и мнений, и под влиянием этою во многих из нас зрела решимость более цельно отдаться делу просвещения народа.

Кружок и его задачи поглотили все мое внимание, а между тем в институте на первом курсе между слушателями увеличивалось число чувствующих тягость подневольного учения. Недовольство породило брожение в умах; это, в свою очередь, сплотило недовольных, то есть почти весь курс, и в середине ноября на сходках первый курс порешил отказаться от репетиций и других стеснений и заявил об этом директору. Директор грубо принял это заявление и предал институтскому суду весь курс. На другой день была объявлена резолюция – исключение всех слушателей курса, то есть закрытие курса. Желающие вновь поступить должны были подавать прошения. Цель такого решения ясна. Изъявляющий покорность самим этим поступком отказывался от своего протеста, чувствовал себя подавленным и этим самым давал залог будущей выносливости. Курс решил всем подать прошение. Но нужно ли было подавать мне? Я в организации движения не принимал деятельного участия, но сочувствовал ему, как всякому протесту против гнета и стеснения личности. Но принять участие в самооплевывании я не мог да и вообще институтом не дорожил. Я, конечно, прошения не подал и остался вне института, думая все-таки жить в С.-Петербурге. Однако вышло несколько иначе. По высшим административным соображениям было решено выслать на родину всех непринятых обратно. Меня потребовали в секретное отделение градоначальника, где я застал уже несколько человек однокурсников, находящихся в одном со мною положении. Колышкин, бывший тогда начальником секретного отделения, объявил нам о предстоящей высылке и на наши заявления о необходимости иметь несколько дней, чтобы покончить свои дела и собраться, резко ответил: «Уедете в 24 часа на казенный счет, и никаких разговоров». Разговоры действительно кончились, но тяжелое впечатление произвело это первое личное наше столкновение с властью, без разговоров и объяснений бросающей два десятка молодых людей, полных лучших порывов и стремлений, в глушь провинции, обрекая их на скуку и безделье, а иных и на лишения.

Вышло так, что мы уехали даже не в 24 часа, а всего в 8 часов, в тот же самый день, как последовало объявление о высылке. Почти ничего не захвативши из вещей, мы в сопровождении городовых мчались домой. Ничего не было удивительного в нашем изгнании из столицы; а между тем это насилие над свободой человека произвело тяжелое, глубокое впечатление. Я анализировал свои впечатления, желая представить хоть приблизительно все то, что испытывают гонимые за убеждения, за реформатские стремления, всю ту сумму горя, слез и страданий, какая выпадает на долю тех десятков тысяч русского народа, которые ежегодно проходят по Владимирке. Перенесенное мною во время высылки дало возможность живо представить и даже отчасти почувствовать эту безобразную сторону существующего государственного порядка. За этот урок я был благодарен и доволен в этом отношении высылкой. Жизнь впервые дала мне указание на цель, какую можно было бы поставить в жизни.

Побывав с визитом у курского губернатора, я, наконец утомленный и несколько расстроенный, очутился в родном захолустье, в г.Путивле. Не говорю о неприятной встрече с родными и знакомыми: одним это понятно, а другими это испытано. После петербургской жизни, полной мысли и труда, бессодержательность провинции мучила меня. Даже порядочных книг, товарищей уединения, негде было взять. Даже семьи, друга в жизненных печалях, не было вокруг меня. Отец по должности разъезжал по деревням, а мать с сестрами и братом жили в Киеве. Положение было невыносимое, и в декабре 1875 года я уехал в Киев к матери.

Здесь жизнь совершенно переменилась. Скоро нашел своих знакомых студентов, а через них и тех людей, которые меня интересовали все более и более по глубине и искренности своих взглядов. В продолжение моего пребывания в Киеве, то есть четырех-пяти месяцев, я познакомился с миром киевских радикалов. Это было первое знакомство мое с определившимися и действующими социалистами.

В начале апреля новые знакомые предложили мне принять участие в предположенной на второй или третий день пасхи большой сходке рабочих. Местом собрания был назначен безбрежно разлившийся в то время дедушка Днепр.

В определенное время с различных мест отчалило около десятка лодок с тем, чтобы, поднявшись немного вверх по разливу, собраться у одного из островков. Нас, несколько человек, пробралось по грязи затопленного Подола огородами и разнесенными дворами к рыбачьей лодке и на ней поплыло к месту назначения. Через несколько часов все были в сборе.

На песчаном островке, только что показавшемся из воды, группировалось человек 60. Десятка полтора было интеллигенции, остальные рабочие различных ремесел, фабрик и заводов. Было даже несколько хозяев-мастеровых и торговцев. Был как представитель рабочего движения, социал-демократ, немец-рабочий, недавно приехавший в Россию и, хотя не знающий русского языка, заинтересованный предметом сходки. Он по одежде резко выдавался из толпы. На нем была довольно чистая черная пара и цилиндр.

Собрание было открыто чтением тогда недавно вышедшей книжки, под заглавием: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день». В ней доказывалось, что новый, послереформенный экономический быт народа тяжелее дореформенного. «Прежде били дубьем, а теперь рублем». Внимание слушателей было поглощено чтением. По окончании для большого уяснения читавший развил те же мысли словами, а затем стали говорить желающие. С этого момента направление сходки неожиданно и резко определилось.

Несколько человек рабочих стали доказывать, что им «не дают дела, а что книжки, хотя они и хороши и верно описывают положение вещей, но не указывают подробно, что должен делать каждый рабочий: я, ты, другой, третий. Книжками одними еще много не сделаешь, а как и с кем бороться, нужно выяснить да и начинать, а там, как узнают, за что война загорелась, пристанут и другие. А то вот два года книжки ты нам читаешь, а дела не видно». При этих прочувствованных словах вскочил один мощный рабочий, лет сорока, и возбужденно вскричал: «Да что ж мы, братцы, что ж нам разговаривать этак без конца! Если мы недовольны – их разносить надо! Пойдем разобьем жандармское правление, а там посмотрим, что будет!» Поднялся говор и шум. Все встали. Читавший, видя невозможность вести беседу в том духе, в каком начал, не стал продолжать, так как здесь вместе с надежными рабочими были и новички. До конца разговоры велись уже по группам.

Для меня эта сходка, считавшаяся устроителями неудавшейся, казалась многозначительной.

Среди пропагандистов я заметил отсутствие систематической группировки революционных сил. Они даже избегали, не сознавая полезности, строгой широкой революционной организации. Эта характерная черта мне не нравилась, и я постарался познакомиться с другой революционной группой, якобинцами, о которой слыхал отзывы, как о признающей и проводящей в жизнь строгую, дисциплинированную организацию.

Скоро я увидел, что теория и практика этой группы не представляют ничего солидного, и порвал с ними сношения. Она была очень малочисленна, да и сильная организация на принципах, положенных ими в основание, и при отсутствии серьезной революционной работы не могла создаться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: