При знакомстве с этой группой я встретился с Давиденко. Он тогда вернулся «из народа», и его интересовала тоже идея революционной организации. Присмотревшись к пропагандистской деятельности, разбросанной и медленной, испытавши сам поверхностное действие летучей пропаганды, он пришел к убеждению о необходимости создать самостоятельную революционную силу, организацию партии, которая, ставя такую или иную программу, могла бы начинать по ней работу правильно, в системе, регулируя деятельность отдельных единиц и направляя все в ту или другую сторону, согласно программе и требованию момента. Давиденко был весьма даровитый человек. Ум его был пытливый и глубокий. Вынесенный им из деятельности в народе взгляд, новый и редкий в то время, сам по себе показывает реальность и деловитость мысли. По природе он был человек решительный и энергичный. К сожалению, мне не суждено было с ним сойтись поближе и надолго; намереваясь действовать вместе в смысле организации сил партии, мы расстались в начале июня 1876 года, и, как оказалось, навсегда. В 1879 году он был повешен в Одессе. Деятельность его между 76–79 годами мне не пришлось узнать. Мир праху твоему, дорогой товарищ!..
Гораздо короче я познакомился в Киеве с Григорием Гольденбергом. В первых месяцах 76 года он был выслан из С.-Петербурга на родину, в Киев, как не имеющий определенных занятий еврей. Кто-то дал ему ко мне рекомендацию, и он, прибывши на место, тотчас разыскал меня. Не имея возможности сойтись с киевскими радикалами, которые его считали человеком недалеким и неразвитым, он симпатизировал мне. Я же, в свою очередь, видя в нем человека честного и доброго, ищущего общества и дела, не считал возможным отталкивать его, хотя тоже не считал пригодным для работы в то время. Он был исключительно человеком чувств, да еще, кроме того, совершенно не умеющий ими владеть. Когда чувство в нем направлялось партией, оно двинуло его на подвиг. Но, отрезанный от нее, он, совершив неизмеримо бесчестный поступок, бесславно погиб. Пусть великодушно простят этого несчастного человека его старые товарищи.
Полугодовое пребывание в Киеве сослужило мне службу. За это время я узнал известный до того только по слухам мир. Прошлая деятельность партии, хотя отчасти, ее теории и, важнее всего, люди, типы деятелей развернулись перед моими глазами. И действительно, было что смотреть и наблюдать. Мало таких оживленных, богатых интеллигенцией городов.
Итак, оживлением и общественным развитием Киев поражал меня, но, с другой стороны, легко было заметить во всем этом движении партиозное дробление, отсутствие единства в деятельности и ближайших задачах, некоторую нетерпимость, что сильно уменьшало результаты деятельности отдельных лиц и всего движения.
Чутье говорило, что не здесь центр, источник всего русского движения, а серьезные планы и серьезные силы можно найти только в центре, где сосредоточиваются все данные опыта, где собираются все лучшие люди со всей русской земли.
В Киеве я оставаться не думал. Мои мечты улетели далеко на север, в Петербург. Но уже не храм науки манил меня. Его я не нашел там. Я шел в главный «стан погибающих за великое дело любви».
Дни были краткие, наступало рождество.
После Нового года дадут еще бумаги в надежде на «откровенные показания». А впрочем, разве он не откровенен в своем отчете народу русскому? Не для Никольских и добржинских эти листы, расчерченные тенью тюремной решетки.
Ба! Чуть не забыл: у жандармов правило – каждая страница должна скрепляться подписью. Но в имени ли суть? «Пусть нас забывают, лишь бы дело не заглохло…» Ты был прав, Валериан. «Лишь бы дело не заглохло…» Однако на сей раз можно и подчиниться жандармскому правилу. Прощайте, поручик Поливанов.
И он стал подписывать лист за листом: «Александр Михайлов»,
Часть вторая
Глава 1 ЗА ЮНУЮ РОССИЮ
Роза приехала! Нынче сам бог велел закатить праздничный обед. Но тут выяснилось, что Роза дорогою истратилась начисто, а Жорж вчера отдал долг хозяйке пансиона.
Он развел руками:
– Вот тебе, бабушка, и домашние лары10…
Роза, однако, нашлась. Почти уподобившись древней римлянке с эрмитажной картины Рубенса, той самой Перо, что кормила грудью старика отца, приговоренного к голодной смерти, Роза направилась к ближайшему парикмахеру и, закусив губу, не без трепета сердечного отдала безжалостным ножницам свои великолепные, цвета темной бронзы волосы. За косу куафер уплатил всего лишь пять франков. Но ведь и то сказать – не было ни гроша, да вдруг алтын. И молодые супруги, нимало не заботясь о завтрашнем дне, с чисто российской надеждой на «авось», поспешили к мадам Грессо.
В самом начале улицы La Terassiere (Плеханов называл её запросто: Терассьеркой) Роза увидела стеклянную дверь, золоченую вывеску: «Cafe Gressot».
У мадам Грессо, вдовы парижского коммунара, столовались эмигранты. По сей причине вдову не тяготил излишек франков. Но эта полная, носатая, необыкновенно подвижная парижанка отличалась от рестораторов всего света: она не сетовала на дороговизну и не шпыняла клиентов бедностью. Она матерински любила политических изгнанников. Будь то русские, поляки, евреи – какая разница? Мадам Грессо не вдавалась в оттенки доктрин. Эмигранты были в ссоре со своими правительствами, а ссору с властью она признавала лучшей аттестацией.
Жорж представил жену.
– Здравствуйте, милочка! – вскричала мадам Грессо, прихлопнув в ладоши. – Ну, теперь-то мосье будет ухожен. А потом, знаете ли, мадам, опасно оставлять такого ловеласа. О, что ж это мы… Прошу, мадам. И не вздумайте раскошеливаться! Вы – мои гости.
– Нет, нет, – возразил Плеханов. – Спасибо, мы, право, богаты.
Рестораторша насмешливо избоченилась:
– Уж не привезла ли мадам сокровища русского царя? Слушать ничего не желаю! Вы – мои гости.
– Урр-рааа! Да здравствует мадам Грессо! – И в зал ввалилась компания поляков.
Жорж был с ними дружен, и они без церемоний уселись за его стол. А хозяйка притворно возмущалась:
– О-о, вы только поглядите! Эти разбойники уже готовы осушить весь бочонок! Смотри-ка, и мосье Дикштейн туда же! Вот уж не думала! Ай-ай-ай, такой серьезный молодой человек.
– Все дело в том, – отшучивался Дикштейн, – что я действительно молодой. И притом – человек!
– Мадам Грессо, по рукам? – шумел приятель Дикштейна, Людвиг Варыньский. – Сейчас – ваше бордо, а позже – пиво в польской коммуне! Запируем в честь Плехановых. Идет?
– После моего обеда вам уж, мосье, будет не до пиров, – грозно засмеялась рестораторша.
И обед действительно выдался на славу. Может быть, не потому только, что мадам блистала кулинарным искусством, но и потому, что компания была изрядно прожорлива.
Салат, жаркое, соусы удались славно. А едоки, по обыкновению, испытывали истинно эмигрантский голод. У бочонка с красным вином краник открывался чаще, чем у самовара в русском станционном буфете. Все говорили разом, хохоча и перебивая друг друга.
Розе тоже ударило в голову. Она сияла. Ей казалось, что без косы куда лучше, что ей очень идет новая короткая стрижка, что она сейчас хороша. Господи, как можно было опасаться за своего Жоржа, который там, в «женевах»… Стыд какой! Конечно, она любит Жоржа сильнее, чем он ее. Ну и пусть! Пусть так! У каждого свой предел и своя температура любви. Она его любит бесконечно, и вот они опять вместе, и он весел, школьничает, ни следа раздражительности. И какое же это счастье знать, что нет филеров, что дома можно спать, не дожидаясь жандармов и бледного от страха дворника.
Отобедав, гурьбой повалили на улицу, долго гуляли по опрятной, аккуратно прибранной Женеве, и Роза шла об руку с тоненькой глазастой Вандой, невестой Варыньского. Вечером, при свечах, пили пиво в полуподвальной Bierhalle11. Поутихли, устали, однако расходиться не хотелось. Ничего примечательного не было бы в Розином приезде к мужу, если бы… Если бы она не из России выбралась. Если б каждый не знал, как редки встречи. Если б каждый не думал о возвращении в Россию. О возвращении туда, откуда не возвращаются. Горели свечи, пена вздрагивала в немецких кружках, текли по стенам тени. Не беззаботное, молодое веселье, как днем, как час назад. Будто смерклось вокруг. И вот уж не только по стенам текут и колышутся тени…