Другие в напарники напрашивались, да Бурылин их отначивал: не та масть. Все Федота зазывал.
Может быть и не переманил бы его Бурылин, да одна загвоздка вышла. На Спас заводчик получил денежки, пошел в лавочку, купил себе новую рубаху, положил под подушку. В Спас-то как раз он именинник был. Вечером в баньку собрался, прибежал, мочалку схватил, сунулся под подушку за обновкой, а ее как не бывало. С ним рядом Мишка Грачев спал, забулдыга-парень, — и его нет. Ну, дело ясное, — он рубаху целовальнику отнес. Федот в кабак. Там — Мишка с друзьями посиживает, попивает, кается:
— Я взял. В получку деньгами верну.
Что с ним делать? Ругнул его Федот, знает: с этого пьяницы взятки гладки, плюнул, а наутро свернул тюфяк, взял сундучок в руку да и подался на Сластиху к Бурылину в хваленую избушку.
Обрадовался Бурылин, на печи свое место Федоту уступает.
А Федот встал посередь избы и руками развел. Навалено щепы, стружек, опилок, обрезков всяких, железок, баночек — ступить негде.
— Не пойму, — говорит Федот, — у тебя здесь столярная, что ли: настрогал, нарубил, чорт ногу сломит, а другую вывихнет.
А тот умасливает:
— Это ничего, я сейчас веничком.
Федот опять за свое:
— Да у тебя хуже барака захламощено.
Собрал щепочки с пола, стал разглядывать, смекает, что стружки все грушевые да пальмовые. А из такого дерева тогда набойны вырезывали.
— Э-э! Над манерами потеешь! Меня, старого кота, за ухом почесать собираешься. Ну, ну, почеши хорошим манером. За это не обижусь.
А Бурылин эдаким дурачком прикинулся:
— Где уж мне до твоего ума да до твоей сноровки. Зря доски трачу. Мало что путного получается.
А морда маслянистая, ровно горячий блин.
Стал Федот пристраиваться со своим тюфячком на печь. Глянул на боровке дощечка лежит. Посмотрел — пальмовая. Пощупал — узор вырезан. Только что-то больно замысловато. Поинтересовался, взял дощечку, разглядывает, а без очков ничего не видит.
— Какой узорец вырезал? — с печки-то спрашивает.
Бурылин за столом сидел, пуговку к штанам пришивал.
— О чем ты? — говорит.
— На боровке дощечку взял. Что за узор?
Бурылин иголку воткнул в паз, порты бросил, кошкой на печку махнул. Цопнул дощечку да скорей в печку, в огонь ее и пуль. Взяло Федота сомнение:
— Что это ты такой секретный, уж и показать старику свое изделье не желаешь.
Даже обиделся чуток. А Бурылин крутится веретеном.
— Полно: какое мое изделье. Одно баловство. Доску извел, а ни бельмеса не вышло.
Федот опять поверил. У него у самого первое время таких промахов немало было.
Стало быть, живут они, друг другу не супротивят. Манеры вырезывают, советуются, на фабрику ходят вместе, со смены вместе вертаются. С получкой, бывало, или под воскресенье штофчик принесут, раздавят.
Федот — человек хороший, а за ним слабость водилась: выпимши хвастануть любил, ремесло свое в обиду не давал. Ему нож острый слышать, что, мол, в Питере или в Москве или еще где есть резчики лучше ивановских. Ну Бурылин-то и смекнул это.
Однова в воскресенье выпили толику, про мастерство речь пошла, Бурылин и закинул удочку:
— Хоть и хвалят, Федот, нас, ивановских, а все-таки получше мастера есть.
Федот ему в ответ:
— За ткачей не отвечаю, а резчиков мозговитей наших нет. Можа допрежь встречались, а теперь мы всех перекрыли.
Бурылин, как кот около горячей каши, ходит, а все наперекор Федоту говорит:
— Ты вот баешь: лучше тебя нет резчиков. А вырежешь ли вот такой манер, как на той штуковине?
Вытаскивает из кармана платок бухарской пряжи. Персидских манеров набойка.
Федот постукал по табакерке ногтем, платок по лавке разложил, пригляделся, что к чему, и сказал:
— Персидские да заграничные, а мы што: параличные?
Пыхтел, пыхтел, вырезал да и сделал так, что получше образца получилось. Бурылину крыть нечем.
Сели обедать, Федот каши гречневой сварил, говядины для праздника в штицы бросил. А Бурылин сухарь грызет, кипятком запивает, Федот смеется.
— Зубы, парень, сломаешь. Хоть бы о празднике разговелся. Получаешь теперь с мое, а деньги бережешь.
А тот в ответ:
— Сплю и вижу свою прядильную. Лежу ночью, задумаюсь — а передо мной фабрика, кажется, иду я по ней, а веретена поют, много их, целые тысячи… А рядом с прядильной свои ткацкая и набоешная. Опомнюсь — и нет-то у меня ничегошеньки. И подступит к горлу камень, дышать нечем. Такая ли тогда злость меня на всех людей берет, что не знаю, что бы я с ними сделал. С ума меня сводит фабрика, жив не останусь, а построю. Либо в Сибирь пойду, либо вровень с большими хозяевами встану. Потому и деньги коплю. Потому и сухари грызу. Погоди, Федот, я еще вспорхну. Дай крылышки отрастить малость. Все равно, коли не добьюсь своего, — от одной зависти высохну.
А глаза у него, как у голодного волка ночью, огнем горят. И такой вид острожный, кажется, он тебе ни за что, ни про что нож под ребро всадит.
Но однако же Федоту пугаться нечего, денежек за свой век не накопил. Он и говорит Бурылину:
— Теперь вижу, какой ты. Может тебе голову сломят, а может придет время — и все перед тобой в дугу гнуться станут. Только завидуешь ты нашим тряпишникам зря. Золота у них много, а радости чуть. Грехов на них налипло, как на шелудивую собаку репейника. И никакой золотой водой не смыть им с себя черных пятен. Так с нехорошими метками и в гроб лягут.
Ну, где Бурылина сговорить.
— Да мне, — отвечает, — хоть клеймо на лбу ставь. Что из того, кто я буду праведник, — нуль это все, плюнуть на меня и растереть. А перед ними все двери раскрываются. Что ни захотят, — все к ним является, как по щучьему веленью.
Так и остался при своем.
Пообедали, день был воскресный, обоим нечего делать. Бурылин опять за разговор.
— Мастер ты, Федот, что и говорить. Но есть на свете одна задачка, которую ты все-таки не осилишь.
— Все сделаю, — заявляет старик.
— А сдержишь слово?
— Чего ж не сдержать?
— Поклянись отцом-матерью, что в точности сделаешь, так что комар носа не подточит.
— И без клятвы вырежу. От слова не отступлюсь. Что за вещица, покажи. Заморская, что ли, какая диковинка? Кем делана? Коли человеком, то и я сделаю.
Вынул Бурылин из кармана кошелек, достал свою секретную штучку — сотенный билет; бумажка новенькая, похрустывает.
— Сумеешь? — пытает.
Федот увидел и на попятную.
— За такую доску — верная каторга. Мне на старости лет нет нужды в колодках ходить.
Бурылин лисой вокруг старика:
— Каторги не бойсь. Я сам на такое дело не пойду. Только попытать решил, хороший ты резчик, а ль на этом манере споткнешься. Вижу кишка тонка. А то: каторга…
И потянулся к сотенной. Федот его за руку.
— Разве что для шутки. Вырежу и тут же изрублю.
Взял он сотенный билет, смотрит. А работа тонкая, на казенном дворе бумага делана, одним словом по всем правилам.
Стал Федот резать манер на пальмовой доске. Не больно споро дело подвигалось. Воскресенья четыре потел. Все ж-таки вырезал. С орлом, циферками и со всеми министерскими подписями. Хоть сейчас бери манер и печатай денежки: Показал Бурылину, ну тот и руками развел.
— Твой верх, Федот. Действительно, ты резчик первейшей руки.
Федот доволен. Еще раз дал соседу посмотреть, взял топор и пошел к порогу — рубить пальмовый манер. Бурылин у него из рук дощечку выхватил.
— Подожди, — говорит, — надо попробовать, что получится.
Штрифовальный ящик с полки снял, красочки подобрал, какие надобно, бумаги гербовой достал, видно она у него уже заранее была заготовлена, суконку подостлал, как на верстаке принято, и хлоп, хлоп. Сотенный билет готов, в точности, словно с Монетного двора подали.
— Гляди, что получается! Да мы теперь с тобой богаче всех ивановских фабрикантов станем.