Десятник грозит, собирается за прогул всыпать на орехи, чтобы до новых веников помнила девка.
После смены метнулся Данилка прямо на Монастырскую слободу. Если хворает, должна дома быть. Ан на двери замочек висит. Посидел, посидел на ступеньках — подождал, — не идет. Прикидывает: не к бабушке ли на Голодаиху свернула по пути. Туда полетел. И у бабушки не была. Утром чуть свет наведался — опять на двери замочек. Куда девка делась — неведомо. Диви, сквозь землю провалилась.
Все ж-таки Данила на что-то надеется. Можа Людмилка у подруги заночевала, можа по хворости еще где осталась.
Хвать-похвать сутки прошли, другие, третьи, а ее нет.
С ног сбился Данила, все слободки обегал, у всех подруг невестиных побывал, кого ни спросит, один ответ: не видели. Запечалился Данила, ничто парня не радует.
А фабрика не ждет, у нее свой закон. В старое-то время так: хоть что случись с человеком, а на своем месте к положенному часу будь. Не заступил, ну и с места слетел. Простригут тебе рабочий билет и походишь тогда с фабрики на фабрику, покланяешься хозяевам. Все будут знать, что нет веры тебе и брать тебя на работу не след.
А лоботряс свое думает: коли сбежала девка — не иначе Данилка надоумил ее, — упрятал, а сам для показа пригорюнился. И приступил он к Данилке:
— Душу вытрясу! Сказывай, куда девку сбыл. Какое она полное право имела без моего хозяйского разрешения с фабрики уйти?
Данилке и без того был свет не мил, а тут еще суды да ряды хозяйски. Замутило у него на душе. Данилка стиснул зубы, свое дело сполняет, согнулся, короба на спину принимает, будто и не слышит.
Лоботрясу досадно: как-де так, с каких таких пор, мол, мастеровые не отвечают, когда их спрашивают. Сунулся было на Данилку, да и дал ему тычка. А Данилка схватил ведерко с краской и плеснул в хозяина. Отшатнулся лоботряс, а то, пожалуй, стала бы его рожа еще красней. Расходилась у Данилки душа, в глазах огонь и всего его трясет. Никогда таким-то приятели его не видели. Лоботряс задом, задом да и давай бог ноги из красильной.
И вот что дивно: с того разу почтительней он стал к Данилке: дошло видно до него — что к чему. А Данилка как в рот воды набрал — молчит и только. Да свои к нему с разговорами не лезли и знали — молчком-то лучше горе переживешь.
Однако одна беда прилипнет, а там и пойдет.
Не стало клеиться у Данилки, будто ноги ему подменили, чужие руки приставили, сила-удаль прежняя сгинула. Бывало кладут куль на спину, а он пошучивает, согнувшись:
— Еще пушинку подбросьте!
А в каждой пушинке не много, не мало — пуда два. Теперь мешок с пряжей каменной глыбой на плечи ложился.
С горя извелся Данилка. Место свое на земле потерял человек. А без свово места человеку жить нельзя. Всякой былинке свое место в поле означено, свой сезон для жизни дан, ну а человеку тем паче.
Однова и говорит Данилка друзьям:
— Ну, робяты, моготы моей больше нет, заколыбало меня. Уходить мне с фабрики надо до греха, пока не поздно, в другие края подамся…
Те не знают, что и сказать дружку: ни отсоветовать, ни присоветовать.
Под воскресенье дачку дали. С вечера и завихнулся Данилка в кабак. А до того ногой туда не ступал. Окунулся и сразу с головой. Двое суток кутил. Так и уснул под порогом. Лоботряс посыльных выслал, те притащили Данилку в барак, раздели да нагишом под колодезну трубу. Опомнился парень и давай на себе рубашку полосовать, волосы рвать. Стонет он, ломает его, нет человеку покоя.
А наутро не усидел, пошел в красильню. Тоска его тянет.
Ниись что там! Переполох большой. Но только Данила вошел — сразу тишина.
Сел парень на кадушку, лицом в ладони упал.
Меж тем лоботряс приказал конторским заготовить Данилке простриженный билет. Коли еще раз загуляет в рабочий день, пусть, мол, катится на все четыре стороны.
В то утро Федорка с робятами у чанов орудовали. В большом-то чане на дне краски чуть осталось. Встал Федорка на опрокинутую кадушку, хотел было ведерком крапу зачапить, перегнулся через край, зачерпнул кое-как. Только было вынимать-то, он так и обмер: из краски чьи-то пальцы показались и скрылись. «Вот, — думает, — померещилось». Он еще разок ведерком болтнул, а рука опять выставилась. Федорка с чана вон, подручным докладывает, мол, в чане-то фабричный плавает.
Те не верят: взяли ведра и давай чан опрастывать, в другую бочку краску сливать. Ведерок этак десять зачерпнули, видят на дне-то девка лежит, Людмилка. С кулем рядом. Видно сорвалась с лестницы, да прямо в чан и угодила. Вытащили, а что делать и не знают. Как Данилке о том сказать, не придумают, боятся, не стерпит парень, что и будет тут.
Постояли молча, переглянулись, у каждого словно камень на сердце лег, да ведь горем своим девку из мертвых не подымешь.
Какая уж тут работа; зубы стиснули да кулаки сжали. Горе-то у каждого в слово не укладывается. Поставили они мертвую на пол, спиной к чану, чтобы краска стекла. Вся-то девка красная, страшная, глаза открытые, тоже красные, и косы с плеч до пола тянутся, будто кровяные. Головой на плечо склонилась, словно ее в дремоту клонит. Краска с нее струйками течет. Поставили и тихо, словно разбудить боялись, на цыпочках гуськом побрели с фабрики, картузы подмышку.
Опустела красильня. Фонарик слепой мигает да крысы из угла в угол шныряют, раздолье им: никто не мешает.
Лоботряс в конторе все на счетах, пощелкивал, с кого не получено да кому не уплачено. Считал, считал да и задремал. Долго ли, коротко ли спал — и пригрезилось ему, что в красильной парни с девкой в гулючки тешатся. Парни за девкой, а девка за шайки да за чаны от них бегает, аукается, словно в лесу:
— Найди меня, погляди на меня!..
Проснулся лоботряс, выругался. Подумал: может и впрямь парни с девкой в красильной куроводятся.
И скорей туда. Вот, мол, я их сейчас распеку.
Летит, инда полы поддевки парусом раздуваются. Кричит:
— Лоботрясы!..
А в красильной тихо; народу никого. Зло взяло хозяина: раньше сроку люди с работы ушли. Крутится он между чанами, со зла в глазах у него мутится. И не на ком эту злость сорвать. Думает: подвернулся бы сейчас мне какой-нибудь под руку, я бы из него рванинки нарвал.
Не успел он это и подумать, повернул за дубовый чан, да сходу-то и налетел на красную девку, что к чану прислонясь стояла. В сумерках не разберет: кто перед ним — живой или мертвый. Замахнулся на нее и ногой прямо в краску попал. Поскользнулся и упал. А девка-то да на него. Известное дело: мертвый-то не то, что живой, — вдвое тяжелее. Сразу пыл у лоботряса и погас, куда что девалось. Закричал он не своим голосом.
Сторож по двору похаживает — не слышит.
А лоботряс понимает, что под мертвяком лежит, чудится ему: хватает его покойник холодными руками.
Большой мужик был лоботряс, ростом с оглоблю, а храбрости в него положено с наперсток. Принял он девку-то за фабричного. В старо время говорили: по ночам на фабриках фабричный орудует, вроде домового.
Кой-как выбрался лоботряс, прибежал домой, руки, ноги трясутся, зуб на зуб не попадает. Час, поди, мылся, краску смывал.
В утреннюю смену пришел народ. И Данилка, как на грех, явился. Увидел он, что лежит девка у чана, — так и окаменел. Приятели не посмели его утешать, слов ни у кого не нашлось.
Лоботряс перед народом с духом собрался, без шапки ходит, да все на девку крестится. Красну рубаху свою снял, видно больно сходна она оказалась с крашеным людмилиным платьем. Велел в свое поминанье записать, пятерки попу не пожалел.
— Поминай новопреставленную кажду обедню, чтобы душе-то ее там на том свете повольготней жилось, и меня она не беспокоила.
И тут же покойницу привинил:
— Сама десятника не слушалась, на одной ноге по лестнице скакала, вот и доскакалась. Все озорство да баловство на уме.
А к слову молвить, сам бы попробовал с кулем-то на плече по той лестнице поскакать. Ну, да видно совесть нечиста, чует свою вину: недаром и поминанье заказал.