Когда Трейси разузнал, где его держат, он проник в лагерь Чет Кмау, перерезал веревки и, взвалив Кима на плечи, утащил в джунгли.

Тогда на шее Кима еще никакого шрама не было. Всю дорогу он скулил, умоляя Трейси спустить его на землю. Он попросил у Трейси нож, чтобы «обрезать лоскуты, в которые они превратили мою одежду». Взяв нож, он отошел на несколько шагов и скрылся за деревьями, а Трейси, в ожидании преследования, повернулся в сторону неприятельского лагеря.

Там, за деревьями, Ким повернул нож острием к себе и наклонил голову вправо. Во рту все пересохло, он чувствовал мерзкий металлический привкус поражения. Он был бойцом, а они, эти мерзкие камбоджийцы, унизили его. Он был полон ненависти.

Об его унижении никто никогда не узнает, никто не узнает, что Ким потерял лицо. Порезы сами по себе были не очень значительными – кхмеры запланировали для него долгую и унизительную смерть: со временем порезы начали бы гноиться, вонять, наступило бы заражение крови. Вот этого – медленной, унизительной смерти – Ким и не мог им простить. О мести он тогда не думал. Он думал о другом.

Ему придется рассказать обо всем Трейси, ему придется рассказать тем, в Бан Me Туоте, об унижении, через которое он прошел. А ведь они знают, хорошо знают, что он воин, что к нему следует относиться как к воину, что он должен был бы погибнуть как воин, и в этом была бы его победа. Теперь они начнут сомневаться в нем.

Трейси стоял к нему спиной и вглядывался в глубь джунглей. Трейси тоже не должен был становиться свидетелем его унижения! И в этот миг ненависть, которую он испытывал к камбоджийцам, обратилась на Трейси. Он не имел права появляться там, он не имел права видеть Кима униженным! Это из-за него Ким вынужден совершить то, что он сейчас совершит, и Ким никогда его за это не простит!

Он отвел глаза. Кругом шуршали ночные тени. И Ким распахнул свой разум, разум воина. Он вспоминал эти дни и ночи, долгие дни и ночи своего унижения. Ненависть бушевала в нем и не находила выхода.

И тогда он подчинился приказу своей воинской воли и вонзил острое лезвие в собственную плоть. Рука не слушалась, чудовищная боль не давала ей двигаться, но воля воина подталкивала руку с ножом, и разрез двигался, двигался, от левого уха вниз через всю шею. Этот разрез превратится в шрам, пусть заметный, но этот шрам он сможет носить с гордостью. Шрам, о котором в Бан Me Туоте станут говорить с восхищением: вот что маленький Ким-вьетнамец претерпел ради своих белых братьев! И с какой честью он вышел из всех испытаний, так мог держаться только истинный воин!

Ким с шумом выдохнул воздух и отнял нож. Кровь заструилась по его телу, горячая и соленая – он чувствовал ее вкус, потому что от боли прокусил нижнюю губу.

Он снова взглянул на спину Трейси, испугавшись впервые в жизни: что, если Трейси видел, что, если он заподозрит? Как тогда Ким сможет жить в таком стыде? Ответ был прост: не сможет. Он закончит свою жизнь здесь. Лучше он доделает то, что не доделали красные кхмеры, чем позволит себе доживать в стыде.

Ким не хотел умирать, он не был безумцем. Но он видел лишь один путь в жизни, путь несокрушимой чести, для него не было иной жизни, чем жизнь воина, все остальные – жалкое животное прозябание.

Ким осторожно наклонился, голова у него кружилась, кровь все сильнее пропитывала лохмотья. Он вновь и вновь втыкал нож в густую листву, стирая с него последние капли крови.

– Ким! – раздался горячий шепот Трейси. – Нам надо идти. Кхмеры все ближе и ближе, я слышу.

– Да, – Ким с трудом вытолкнул это слово сквозь пересохшие губы. Он разогнулся, и мир закружился вокруг него в причудливом хороводе теней. Застонав, он ухватился за ворсистую лиану и почувствовал, как она убегает у него из руки, словно обезьяний хвост.

– Ким! – снова прошептал Трейси. – Нам пора. Они уже совсем близко.

Стиснув зубы, Ким выпустил лиану и сделал шаг. И тут же споткнулся о какой-то корень и полетел вперед. Трейси подхватил его и поволок сквозь джунгли, джунгли, которые Ким знал так хорошо. Поволок домой. К восхищенным взглядам. Трейси нес на себе героя.

Ким не знал, что Трейси почувствовал под рукой свежие пятна крови. Огромная самодисциплина Кима заставила его не чувствовать боли новой раны, заставляла его хоть как-то передвигаться. Однако он также и не почувствовал, что пальцы Трейси ощупали его, что они обнаружили то, что сделал с собой Ким. Ким не знал, что Трейси понял все. Так что тайна Кима принадлежала не только ему – она принадлежала человеку, которого Ким возненавидел. Человеку, который теперь, много времени спустя, начинал ненавидеть самого Кима.

И, поднимаясь по ступенькам губернаторского особняка, показывая пропуск, подписанный капитаном Майклом С. Флэгерти стоявшему у входа полицейскому, Трейси снова взглянул на этот белый шрам. Как Киму удалось привести Трейси сюда, снова втянуть его в дела Фонда? Ким, как всегда, руководствуясь лишь ощущениями, смог ударить в самое больное место. Холмгрен был ключом к Трейси. Ким знал это, как знал это сам Трейси, но он был бессилен сдержать себя.

Черт бы его побрал, думал Трейси входя в дом. Я делаю все это для себя самого, не для Кима. Но он не мог не вздрогнуть, потому что вдруг понял, что устремляется в бездну, черная природа которой была непостижима даже для Хигуре.

* * *

Когда Атертон Готтшалк выходил из «Хилтона», где он выступал перед профсоюзными лоббистами, которые целыми днями носились по Капитолию и могли свести с ума любого сенатора, он уже точно знал, что ему следует делать.

Он отпустил машину с шофером и, прекрасно понимая, что взгляды и уши лоббистов повсюду, взял такси и отъехал подальше. Там он вдруг приказал таксисту остановиться – он-де передумал.

Он перешел на другую сторону улицы и сел в автобус. Через сорок минут вышел в самом центре старой Александрии, на другой стороне Потомака. Остаток пути он проделал пешком, наслаждаясь быстрым пружинистым шагом и вспоминая, как ходил в студенческие годы.

В Вашингтоне стояла ужасная духота, но это ему не мешало. Боже мой, сегодня он чувствовал себя отлично! Сообщение о том, что он выдвигает себя в кандидаты, лоббисты встретили если не в открытую враждебно, то с прохладцей. Но они его выслушали и, возможно, некоторые задумаются над тем, что он им сказал.

Но, что бы там они не говорили и как бы не относились, он сознавал, что в последние дни его главным ощущением было облегчение. Смерть Джона Холмгрена словно сняла с его плеч огромный груз. Холмгрен принадлежал к когорте политиков из восточных штатов, и потому был практически недосягаем. Как же Готтшалк боялся этого человека! Он прекрасно понимал, какую битву ему пришлось бы выдержать на съезде республиканцев, его бы точно ждало поражение. Да он лучше бы под нож хирурга улегся!

Но теперь все позади. Джон Холмгрен мертв. И покоится с миром, сукин сын. Готтшалк свернул на дорожку, ведущую к большому, в четыре спальни, дому, скрытому за высокими деревьями и кустарником. Дом окружал высокий забор из хорошо подогнанных друг к другу стволов бамбука. На двух каменных столбах были укреплены чугунные ворота, в левый столб вделана маленькая табличка с надписью «Кристиан».

Он взял ключ, хранившийся отдельно от других – в карманчике футляра для портативного калькулятора. Открывая калитку в воротах, он даже не стал оглядываться: ближайший дом находился не менее чем в двухстах футах.

Он прошел по дорожке, мимо акаций и магнолий. Двойной портал дома поддерживали колонны, и они напомнили ему о любимом юге. Именно поэтому он и решил купить этот дом для Кэтлин. Нет, конечно он покупал его не сам, и сделку оформлял не сам, не на свое имя – все было сделано так, чтобы скрыть истинного владельца. Он не мог компрометировать себя. Готтшалк любил жену. Но он любил и то, что давала ему Кэтлин.

Он прошел через длинный, выложенный итальянской плиткой холл в хозяйскую спальню. Еще выйдя из автобуса он нажал кнопку на карманном бипере. Чем послал электронный сигнал к двойнику бипера, хранившемуся на дне сумочки Кэтлин. Где бы она ни была, что бы она ни делала, она понимала, что это означает, и приходила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: