«Три женщины — белая, черная, алая…»
Три женщины — белая, черная, алая —
Стоят в моей жизни. Зачем и когда
Вы вторглись в мечту мою? Разве немало я
Любовь восславлял в молодые года?
Сгибается алая хищной пантерою
И смотрит обманчивой чарой зрачков,
Но в силу заклятий, знакомых мне, верую:
За мной побежит на свирельный мой зов.
Проходит в надменном величии черная
И требует знаком — идти за собой.
А, строгая тень! уклоняйся, упорная,
Но мне суждено для тебя быть судьбой.
Но клонится с тихой покорностью белая,
Глаза ее — грусть, безнадежность — уста.
И странно застыла душа онемелая,
С душой онемелой безвольно слита.
Три женщины — белая, черная, алая —
Стоят в моей жизни. И кто-то поет,
Что нет, не довольно я плакал, что мало я
Любовь воспевал! Дни и миги — вперед!
1912
«Сердце утомленное хочет одного…»
Сердце утомленное хочет одного,
Глупенькая девочка, — счастья твоего.
Ты встречаешь радостно нежную весну.
Ожиданья тайные я ли обману?
В чью-то душу робкую я сошел, как бог,
И взращаю цветики вдоль ее дорог;
И, как солнце майское в небе голубом,
Я горю надеждами, я дышу теплом;
Властным мановением жизнь пробуждена…
Пусть же радость празднует новая весна!
Пусть поля оденутся в зелень и цветы,—
Я хочу, чтоб юностью опьянилась ты!
Что бы в сердце ни было, знаю я одно:
Быть с тобою ласковым, нежным мне дано.
И слова безумные, те же, что всегда,
Повторяю кротко я: «Любишь? любишь?» — «Да».
1912
«Как струны оборвавшейся жалобный звук…»
Как струны оборвавшейся жалобный звук,
В сердце — эхо недавних желаний и мук.
Детский взор, милый лик, прелесть ласковых рук,—
Почему это все стало чуждым мне вдруг?
За окном уже день, и сквозь просветы штор
Наглый луч на кровать смотрит прямо в упор.
Плечи молча целую, бесправно, как вор,
Знаю, понял: окончен мучительный спор…
Ночи гаснет недолгий, обманчивый бред.
В безразличьи твоем есть безмолвный ответ,
И «не знаю» звучит беспощадней, чем «нет»…
Заливает двоих все решающий свет.
Нынче — осень, вчера ликовала весна;
Кто жестоко исчерпал всю душу до дна?
Из подушек ты смотришь, как прежде, ясна,
Но уныло звенит, умирая, струна…
«Любовь, как властный недруг, вяжет…»
Но есть сильней очарованье.
Любовь, как властный недруг, вяжет,
Любовь, смеясь, ведет на казнь
И слов пощады нам не скажет.
Но сладостны ее насилья,
Мы за плечами чуем крылья
И в сердце — радость, не боязнь!
Страсть — властно налагает цепи,
Страсть угнетает, как тиран,
И нас влечет в нагие степи,
Там мы, без сил, клянем миг каждый,
Там, истомясь от смертной жажды,
Мы гибнем от позорных ран.
Но, если, совершая чудо,
Тюрьму вскрывает нам Любовь,—
Мы радостно бежим оттуда.
Когда ж спадают цепи страсти,
Мы — все в ее волшебной власти
И сами к ней приходим вновь!
1912
«Безумец! думал плыть ты по…»
Безумец! думал плыть ты по
Спокойной влаге, в сладкой дреме,
Но, как герой Эдгара По,
Закручен в бешеном Мальстрёме?
Летят, свистят извивы волн,
Их громовые стоны звонки;
Летит твой наклоненный челн
В жерло чудовищной воронки.
Но, как герой жестоких Tales,[3]
Припомни книгу Архимеда:
Лишь разум не сошел бы с рельс,
И мысли суждена победа!
Мой разум, бодрствуй! мысль, гори!
Мы с вами созданы для рыб ли?
В душе мерцает свет зари…
Мой разум! нет, мы не погибли!
1912
«Огни! лучи! сверканья! светы!..»
Огни! лучи! сверканья! светы!
Тот ал, тот синь, тот бледно-бел…
Слепит авто, с хвостом кометы,
Трам, озаряя, прогремел.
В вечерний сумрак, в шаткость линий
Вожглись, крутясь, огни реклам,
Зеленый, алый, странно-синий…
Опять гремит, сверкая, трам.
На лицах блеск — зеленый, алый…
На лицах смерть, где властен газ…
Но буен город, пьяный, шалый,
Справляющий вечерний час.
Что день! Ночь блещет алым, синим,
Оранжевым, — любым лучом!
На облака мы светы кинем,
Мы небо буквами зажжем!
О солнце мы в огнях забыли:
Опал, берилл и хризолит…
И россыпью алмазной пыли
Пред небом город заблестит!
1912
РЕБЕНОК
Сонет
Тебе тринадцать лет, но по щекам, у глаз,
Пороки, нищета, ряд долгих унижений
Вписали тщательно свой сумрачный рассказ,
Уча — все выносить, пред всем склонять колени.
Под шляпку бедную лица скрывая тени
И грудь незрелую под выцветший атлас,
Ты хочешь обмануть развязностью движении,
Казаться не собой, хотя б на краткий час!
Нарочно голос свой ты делаешь жесточе,
Встречаешь хохотом бесстыдные слова,
Чтоб стать подобной им, — тем жрицам нашей ночи!
И подымаешь ты, в порыве удальства,
Высоко свой подол у полных людом конок,
Чтоб кто не угадал, что ты еще ребенок.
1912
«Всем душам нежным и сердцам влюбленным…»
Всем душам нежным и сердцам влюбленным,
Кого земной Любви ласкали сны,
Кто пел Любовь во дни своей весны,
Я шлю привет напевом умиленным.
Вокруг меня святыня тишины,
Диана светит луком преклоненным,
И надо мной, печальным и бессонным,
Лик Данте, вдаль глядящий со стены.
Поэт, кого вел по кругам Вергилий!
Своим сверканьем мой зажги сонет,
Будь твердым посохом моих бессилии!
Пою восторг и скорбь минувших лет,
Яд поцелуев, сладость смертной страсти…
Камены строгие! — я в вашей грозной власти.
<1912>
«Речи медной, когда-то звучавшей на форуме Римском…»
Речи медной, когда-то звучавшей на форуме Римском,
Я бы ответить желал звуками тех же времен,
Но дерзну ль состязаться с Титаном, себе подчинившим
Все наречья земли, словно все ветры Эол,
С тем, кто в строки письма влагает Симмаха сладость,
Кто в авсонийский размер Пушкина стих
заключил.
Нет, обращаться не смею к другим благосклонным
Каменам.
Я Полигимнии лишь скромный вручаю ответ,
Муза, любовно скажи «quam mellea res set epistui»,[4]
Если, как подпись, стоит Федор Евгеньевич
Корт.
1912