— Куда-а-а?! Куда-а-а ты?!
И вдруг дед почувствовал страшный удар по коленке, будто ожог: правая нога его попала в капкан.
Голова зверя (Агафон Евтеич еще видел ее в это мгновение) качнулась, качнулся и слежавшийся, чуть пожелтевший на изломе надува снег…
Очнулся ночью. Услышал, как звенит под снегом вода, и долго не мог понять, где он, почему такой огненной болью налито все его тело.
Дернулся и застонал:
— Никола милостивый, чудотворец мирликийский…
Сырой ветер дохнул в горячее лицо и не освежил его, точно и ветер был горяч.
И снова зашептал слова молитвы, и в голове страшное: «Изопрею в капкане…»
Со стоном приподнявшись на локти, пополз.
Корни, бурелом, скрытые под снегом провалы. Капкан и волочившийся на цепи потаск с каждым движением вытягивали, казалось, все жилы и душу. Залитая спекшейся кровью нога занемела. Бедро налилось болью, уходящей к шее, к голове.
Агафон Евтеич останавливался и, ухватившись за цепь потаска, тащил его по снегу к ловушке. Суковатый комель цеплялся за корни и бурелом. В потаск был забит крепкий пробой, его можно было только вырубить или выжечь.
Предвесенние ночи темны и длинны. И длинен путь от вершины хребта до пасеки. Руки Агафона Евтеича зашлись от холода, зипун намок и отяжелел. Шапки на голове не было, и дед не помнил, где обронил ее.
Свет разливался сверху, с гор. Где-то из-за зубчатых гребней сквозь каменно-лесную чернь выдиралось солнце. Из темноты выступали лиственницы и пихты.
«Половину промаялся. Только бы добраться!»
Старик долго отдыхал на подъеме от речки Крутишки к пасечной избушке. Он, точно раненый зверь, готовился сделать решительный прыжок.
При новой попытке подтянуть потаск дед скатился, не одернув застрявшего в прибрежном кустарнике сучковатого комля. Долго обминал руками снег, освобождал потаск, при каждом движении вскрикивая от боли.
Полез снова и снова не осилил.
Ему неудержимо захотелось взглянуть на избушку, на омшаник с оживающими в нем пчелами, и, охватив горячую голову леденеющими руками, старик заплакал.
Но мысль ни на минуту не смирялась с неотвратимо близкой развязкой.
«Попробовать перед собой двигать потаск?..»
Сделав последние усилия, дед наконец поднялся до половины крутика и обрадованно уставился на показавшуюся крышу избушки.
У порога долго лежал, тяжело дыша, прежде чем набрался сил открыть дверь.
Продымленные стены избушки пахнули на Агафона Евтеича жизнью со всеми ее радостями. Старик опять расплакался, стукаясь лбом о кромку нар.
«А дальше что? Ноги не вернуть. Не отрежешь — огневица прикинется».
При одной мысли о том, что придется самому резать свою ногу, в голове помутилось.
— Помоги, господи, одолеть слабость мою. Не затряслись бы руки…
Агафон Евтеич нащупал нож, достал из ящика брусок и стал оттачивать лезвие, пробуя его на ногте.
— Без ноги жить можно, мало ли безногих, — успокаивал себя Агафон Евтеич.
Нож уже брал волос на голове, а он все еще точил его, невольно оттягивая страшное начало.
— Батюшка Егорий храбрый, укрепи…
Все более и более укрепляясь духом, старик достал полотенце.
— По суставу надо… легче кость, разделить… Только бы не истечь кровью… Перетяну жилы над коленкой.
В движениях появились уверенность и железная решимость.
— Благослови, господи! — прошептал дед Агафон.
Дмитрий Седов поправлял на шее Орефия Лукича шарф, повязанный Мариной поверх воротника тулупа, и тряс его руку. Вокруг толпились поднявшиеся чем свет на проводы «петушата». Подделывая спинку к саням, суетился Станислав Матвеич. Марина и Пистимея Петухова укладывали мешок с провизией. Селифон и Герасим запрягали лошадей.
— И мои калачики засуньте, бабочки, — подбежала запыхавшаяся Христинья Седова. — Только что из печки… Насилу дождалась.
Горячие калачи дымились на морозе.
В предупредительной заботливости провожавших Зурнин чувствовал сердечную привязанность к нему и видел, какие надежды возлагали они на его поездку в город за «новой жизнью».
О ней перед отъездом Зурнина первые коммунисты Черновушки говорили каждый вечер.
— Уж ты там, в городу-то, поласковее с начальством, Орефий Лукич, — нагнулась к уху Зурнина Пистимея Петухова. — Начальство — поклон любит.
— На спинку смелее облокачивайся, Орефий Лукич, способней будет. А то на простых-то розвальнях путь дальний.
— Благословляйте-ка! — снял шапку Герасим. — Рыжко, Рыжко-то заступил! — оглянувшись, крикнул он.
В окриках и распоряжениях Петухова была твердость, не допускающая возражений.
— А ты, Гарася, в городу-то кошелек покрепче держи, а то сам из-за пазухи выпрыгнет, — в последний момент наказывала беспокойная Пистимея мужу.
Женщины торопливо крестили отъезжавших.
— Час добрый, час добрый, — опасливо поглядывала вдоль улицы Седиха, — не перешел бы дорогу кто!
Герасим Андреич целыми днями пропадал в отделении госсельсклада.
Зурнин метался из уземотдела в УОНО, из УОНО — в уисполком.
В уком приехал и старый товарищ Зурнина — секретарь губернского комитета партии Хрущаков.
Вечера Орефий Лукич проводил с другом в воспоминании о вихрастом своем детстве, о совместной работе в кондитерском заведении усть-утесовского купца Ананьина.
— Помни, Ореша, — тебя партия бросила в Черновушку, как дрожжи в опару. Только заквась погуще, подобротнее. И главное — укрепи у середняков веру в непобедимость наших сил и в выгодность артельного хозяйства, — наказывал Орефию Зурнину на прощание Хрущаков.
Дмитрий с Христиньей ужинали, когда к окну подбежал Трефилка «петушонок» и крикнул:
— Приехали! К Станиславу Матвеичу!
Седов уронил скамейку, выбежал на улицу.
В ограде плохо рассмотрел, какие машины и сколько их на возах, вбежал во флигелек.
Радостно оживленные Марина и Селифон раздевали Орефия Лукича, снимали с него промокшие валенки, Станислав Матвеич разжигал самовар. Подоспевшие Пистимея и Христинья помогали накрывать на стол.
— А мы тут ждали, ждали да и жданы съели! — Седов шагнул к обветревшему в дороге Зурнину: — Ну, здравствуешь, Орефий Лукич.
На радостях они крепко поцеловались.
«Выходит, снова я — кондитер… «Дрожжи… Заквась погуще»… — вспомнил Зурнин слова своего друга детства и улыбнулся.
Седов глядел на загоревшее лицо Зурнина, на шрам над бровью, на черный ершик волос (в городе Орефий Лукич постригся) и тоже улыбался.
Ночь промелькнула в расспросах и рассказах.
— Ну, так завтра, товарищи горноорловцы (артель зарегистрировали под названием «Горные орлы»), пока еще речки терпят, перво-наперво — за пчел! — распорядился председатель артели Герасим Петухов.
— Мимо вашей пасеки, Селифон. Крутишкой ближе!
В темноте все кони казались сытыми, все одной масти, не разберешь, где Рыжко, где Мухортуха, где Карько.
Ульи, заработанные Станиславом Матвеичем у Автома Пежина, решили свезти в омшаник Герасима Андреича, чтобы по «выставке» пчела облеталась без урону.
— Главное, Станислав Матвеич, соглас в артельном деле, — начал Петухов, когда выехали за деревню. — Соглас, распорядок и опять же смирная баба. Но ежели, оборони бог, бабе волю дать, то горластая любого мужика с ног собьет и какую угодно артель на растопыр пустит.
— Это ты совершенно резонно, Герасим Андреич. Баба, как говорили в старину, — второй бог: захочет — веку прибавит, захочет — убавит…
Под гору кони пошли резвее.
— У пасеки сдержи! — крикнул Герасим Андреич.
— Знаю! — откликнулся Селифон.
Все знакомо ему в этих местах — в каждом омутке Крутишки хариусов ловил, по пихтачам промышлять учился. Скоро пасека… К горечи примешивается непонятное чувство страха. Вот сейчас встретится дед Агафон, узнает и отвернется, не ответит на его поклон.
Выглянула из-за поворота дорожки избушка с навесиком.
— Езжайте потихоньку, я забегу к Агафону Евтеичу, банку пороху в городе наказывал купить, отдать надо, — сказал Петухов Станиславу Матвеичу и свернул к избушке.