Протопали еще какие-то вершники, пробежали ребята, а он все сидел не двигаясь. Здесь его и нашла Христинья.
Плача, повела она Дмитрия.
К кладям нельзя было подойти. Выхваченные жарким вихрем горящие снопы взлетали в небо. Описав искристую дугу, они падали на сухой жнивник, и он тотчас же вспыхивал. Подхваченное ветром пламя разбегалось вширь, с треском рвалось вперед. Дым был жирный, сизо-черный, пахнущий жареным зерном.
От тока артельщиков люди бросились к своим кладям… Дмитрий и Христинья сели около безмолвно смотревших на огонь Герасима и Станислава Матвеича.
В деревне ударили в набат.
— Смотри, смотри, Акинфова загорелась… К Свищевым перекинуло…
— Матушка, заступница усердная!..
Огонь уже захватил десятки гектаров в ширину и, подгоняемый ветром, несся по елани. Уже в трех местах исступленно закрутилось пламя на новых гумнах, взметывая в небо снопы, будто огненных голубей.
Наутро кровавое взошло солнце. Лучи его не могли пробиться сквозь дымную мглу. Долго над Черновушкой, над увалами и лесом висела пелена копоти, пахло гарью.
С артельного гумна пожар разлился, как воды, вышедшие из берегов. Огонь слизал большую половину Поповской елани с подветренной стороны, уничтожил клади на гумне Акинфа Овечкина и Свищевых, кладушку вдовы Виринеи Миронихи, три клади Фомы Недовиткова и уже обмолоченный, но еще не провеянный хлеб на гумне у хлопотливого, ночи не спавшего Емельяна Прокудкина.
С полос перекинулось на тайгу, на заготовленные к зиме поленницы дров. Со страшной силой пожар разросся в ширину до речки Крутишки, а в глубину неизвестно куда… Сколько погорело лесу, пасек, стогов сена, стало выясняться только на другое утро.
Оно пришло скорбное, серое, пахнущее гарью.
В одну ночь пожар сравнял многих черновушанских пчеловодов с бедняками. Дотла сгорела пасека Акинфа Овечкина. У артельщиков, кроме хлеба, погибли двести бревен и десять звеньев пасечной городьбы (пасека уцелела только благодаря речке Крутишке, задержавшей огненный поток). У братьев Ляпуновых сгорела заимка, находившаяся в двенадцати километрах от Черновушки. Целиком сгорели адуевская пасека и невыделенные пчелы Селифона.
Ездившие проведать свои пасеки мужики, возвращаясь домой, недалеко от кромки тайги наткнулись на обгоревший труп человека.
Прибежали в деревню. Подняли крик. Собрался народ. Уткнувшегося ничком в землю повернули вверх лицом. Толпа ахнула:
— Поликушка!..
Женщины испуганно шарахнулись в сторону, мужики стояли черные, не то от злобы, не то от дыма и копоти. Герасим Андреич первый нарушил молчание:
— Собаке собачья смерть. Не убежал, настигло…
Мосей Анкудиныч набожно закрестился.
— Опалимая купина… наказание господне за беззаконие… За неправедный раздел…
Матрена Погонышиха подскочила к нему.
— Вот тебе опалимая купина! — и, размахнувшись, ударила Мосея Анкудиныча по лицу так, что он повалился, как сноп.
Не в силах больше сдержаться, она сама грохнулась ничком на черную, обожженную землю и, катаясь по ней, трясясь и плача, исступленно кричала:
— Пашаничка-то… пашаничка-то была… боже ты мой!..
Герасим Андреич велел Марине прочесть то, что она написала под его диктовку. Марина, приподняв брови, прочла начало письма. Артельщики навалились со всех сторон на стол и не спускали глаз с чтицы.
Герасим Андреич, довольный, крякнул:
— Дальше пиши, Станиславна.
Погонышиха подперла ладонью мясистую щеку и так же, как и Марина, склонив голову набок, внимательно следила за движением пера по бумаге.
— «Орефий Лукич!.. У нас случилось большое несчастье: Поликушка на покров сжег весь наш хлеб в кладях и сам сгорел, пес. И пожег Акинфа Овечкина, и Свищевых, и Недовиткова, и обмолоченный хлеб Омельки Прокудкина, и заимку Ляпуновых. Одним словом, такое дело, что Дмитрий ревел дурниной, а Матрена наутро побила Мосея Анкудиныча. И я ходил неделю как полоумный. Но духом мы не упали: живем и работаем, как ты наказывал, по большевистскому плану, — без него бы труба. Шагу не ступнем без совместного совета. В мужиках после нашего пожару пошел большой шат. Акинф Овечкин, уж на что кремневый был, а как погорел, открыто стал припадать к нам… И еще сообщаем вам, что Матрена Погонышева у нас везде в корню, работает за двоих. А духом, вторительно заявляю, мы не упали, а даже наоборот, назло им мельницу затеяли, потому что Пежин берет за помол два кила с пуда, а мы будем брать один. Наломали камней на жернова, облаживаем. Дело, слава богу, у нас опять идет колесом, за нас шибко не думайте. Станислав Матвеич у нас по мельнице за главного. Не старик, а бесценный человек…»
Герасим Петухов обвел глазами слушателей. Станислав Матвеич закашлялся.
— Напрасно, Герасим, тово… про меня…
Письмо вышло длинное. Петухов рассказал чуть ли не про всех мужиков, которые склоняются к артели, но еще не идут. Затем Марина написала про молодого учителя и про школу, в которой пока учатся всего-навсего двадцать ребятишек.
— Обязательно напиши ему, Станиславна, про партию, как есть она главная пружина советской жизни, — Дмитрий Седов строго посмотрел на партийцев. — «И подбирать мы в нее людей будем со строгим смыслом, зерно к зерну, чтоб в землю его забивай — не дрогнул, чтоб действительно был горный орел. — Седов снова обвел строгим взглядом коммунистов. — Приняли известную вам бывшую батрачку Матрену Погонышеву в кандидаты».
Марина написала и про партию и про Матрену. Седов успокоился и сказал:
— Ну вот, теперь давайте подписывать.
Герасим Петухов с трудом нацарапал свою фамилию. Станислав Матвеич коряво, но тоже расписался и даже с росчерком. Матрена Погонышиха только вздохнула:
— Неграмотный все равно что слепой… Вот уж Нюра у меня, эта умеет…
И некрасивое, толстое лицо ее просветлело.
У Мосея Анкудиныча каждый вечер собирались Самоха Сухов, Егор Егорыч Рыклин и Автом Пежин. Засиживались до полуночи.
— Не хлебы — колобы, не житье — мука пришла… Как дорога ляжет, того и гляди, опять какого-нибудь нового Зурнина принесет бес в Черновушку. А тут свои хуже чужих стали, все пересчитали, обозлились после пожара, хоть в могилу… Не житье, не житье здесь. Земли обтоптались, леса обрубились, вкореняется большевистская напасть…
Говорил Мосей Анкудиныч, в разговорах намекал на возможность найти новые, «необтоптанные места», где жить можно по-старому, без чужого глаза.
— И лес там прямой — свеча перед господом. Зверья, рыбы невпроворот, воды светлые, травы мягкие…
Надежды амосовцев, что артель распадется, не оправдались. Коммунисты, подобрав актив, перешли в наступление. И это покачнуло почву под ногами даже у таких крепышей, как Автом Пежин, Мосей Анкудиныч и Амос Карпыч.
По вечерам они тоже подсчитывали свои силы, взвешивали каждый ход.
— За всю жизнь этак-то мозгой шевелить не доводилось… А не шевелить — съедят. Съедят и не поперхнутся, будь они прокляты…
Подсчитывая своих сторонников, они уже не загибали пальцев при упоминании Акинфа Овечкина, братьев Свищевых, Ляпуновых или Фомы Недовиткова.
— Как ни крути, а ихний верх выходит. Надо быть мудрым, как змей, — советовал Егор Егорыч.
Однажды ночью, думая о том, как сокрушить противников, Егор Егорыч вспомнил о Селифоне и его письмах к жене:
— Этого бы натравить на них! Умру, а натравлю!..
— Да ведь тут не только Марине, тут кое-кому и другому несдобровать! Мужик он горячий, как скакун…
Еще в то время, когда в доме Рыклина жил Орефий Зурнин и почтарь оставлял для него почту, Егору Егорычу «случайно» попало в руки письмо Адуева к жене с его тюремным адресом.
Вскрыв письмо, Рыклин так увлекся чужой сердечной тайной, что и другие письма Селифона к Марине из сумки подпоенного «опрокидоном» почтаря оказались в руках Егора Егорыча.
Письма Адуева удивили Рыклина исступленной тоской по любимой жене, страстными просьбами писать ему обо всем, что происходит в Черновушке.