На улице — ни души, в окнах — ни огонька. Над землей висел туман. Он стелился и плыл по берегу, и все в нем плыло в какое-то диковинное царство, качалось перед глазами.
Малый и Большой Теремки словно вздымались и опускались.
Зурнин что-то говорил о преображенной лунным светом земле, а она слушала молча.
«Дойдем до угла и попрошу. Я знаю — он сделает для меня».
Сердце Марины билось сильно. Она чувствовала, что нравится сейчас Зурнину, и это пугало ее, хотя Марина твердо была убеждена, что он, зная ее любовь к Селифону, не скажет ей ничего о своем чувстве. Всей душой ей было жалко его. Он всегда казался почему-то беспомощным и одиноким, этот сильный, волевой человек.
Пятистенник с решетчатыми воротами в переулке вырос перед ними. Окна большого амосовского дома смотрели мутными бельмами.
Шумела река на перекатах. Высоко, под звездами, с прощальным стоном проносились вереницы отлетных журавлей. И от крика ли их или от большой тоски в глазах Зурнина стоял туман.
Холодный воздух, как терпкое осеннее вино, кружил голову.
Зурнин хотел сказать ей о том, что было у него сейчас в сердце, и не мог.
«Это невозможно! Немыслимо!..» — подумал он.
И от этого еще желаннее стала она. Зурнин был во власти цельности и нежности этой женщины, любившей больше жизни Селифона. Он ясно понимал и страшное волшебство этой голубой ночи и что «этого не должно быть»…
От сознания, что у него хватило силы, в сердце Зурнина была и боль лишения и радость человека, победившего в самом себе то, что он должен был победить.
«Открою ворота и попрошу…» — твердо решила Марина.
Она нащупала веревочную петлю и сняла ее с деревянного кочетка. Калитка скрипнула, и на амосовском дворе залаяла собака. Пес хрипел, задыхаясь на цепи.
— Утыр, утыр его, Пестря! — поп Амос, в белой ночной рубахе, вдруг высунулся наполовину из окна.
Марина вбежала на двор.
Орефий Лукич пошел домой.
В покров Черновушка пьяна от мала до велика.
К этому дню спокон веков варится по горным деревням из нового меда и хмеля крепкая алтайская медовуха.
«Гуляют» два, а то и три дня, покуда браги хватит. Сразу после праздника мужики уходят в тайгу на пушной промысел.
Гулянку черновушане начинают после церковной службы. Собираются вначале гнездами, по кровному родству и сватовству. К вечеру амосовский «корень» сливается в гульбе с «корнем» мосеевским, пежинским, рыклинским, а потом уже начинается ходьба в обнимку из дома в дом — богачи к богачам, бедные к бедным.
Нет, пожалуй, дома в Черновушке, где бы не было медовухи, не напечено, не наварено и не нажарено в эти дни. Роем гудит деревня от одного конца до другого.
Моленная полна стариков, старух. Старики в черных, наглухо застегнутых кафтанах стоят в правой стороне моленной, старухи в черных сарафанах и платках — в левой.
Душно от тесноты и тающего воска. Амос запевает, молящиеся подхватывают в один тон.
После пения все закрестились, и от этого в моленную словно ветер ворвался, точно всколыхнул он поле пшеницы-черноколоски.
Егор Егорыч, не достояв службы, выбрался из толпы и кивнул головой своим; за ним вышли его жена Макрида Никаноровна и дочка Фенюшка.
— Беги, накрывай, сейчас отойдет, — приказал Рыклин дочке.
Фенюшка бегом пустилась домой. Егор Егорыч с Макридой Никаноровной степенно пошли следом.
— Медовуха-то как? — спросил он.
— Когда у меня пиво плохое было! — обиделась жена.
Рыклиха шла молча и только у ворот не выдержала:
— На малиновом соку. Красная, как кровь. А уж сладка, уж хмельна: с двух-трех стаканов любого питуха рогами в землю поставит!
В просторной комнате, в которой еще так недавно жил Орефий Лукич, были расставлены столы, накрытые скатертями. Фенюшка носила из кладовки жареную баранину, поросят, цедила из бочонка розовую, душистую и густую, как сусло, медовуху.
Зазвонили отходную.
Егор Егорыч выглянул в окно.
— Идут!
Народ расползался по улице и переулкам, а Поликушка все вызванивал на звоннице.
Под образами усадили почетных гостей — Амоса Карпыча с Васеной Викуловной.
Высокая, сухая черновушанская «модница» попадья, перед тем как заговорить, жеманно подбирала тонкие губы.
— Питайтеся, гостенечки любящие, — низко кланялась раскрасневшаяся, толстая и коротконогая, как и Рыклин, Макрида Никаноровна.
Егор Егорыч подливал в стаканы медовуху.
— Пригубьте бога для, отец Амос, Васена Викуловна!
Помимо духовной четы, были еще Мосей Анкудиныч и наезжие гости из Светлого ключа — сватовья Кайгородовы.
После первой круговой гости шумно заговорили.
— В масло-то, в масло-то кунайте блинки-то, Васена Викуловна! — упрашивала хозяйка.
В голубеньком сарафане, перетянутом в талии, Фенюшка носилась из горницы в кухню, прыгала в подполье за медовухой.
— Поликушки не вижу я у тебя, Егор Егорыч. Угости и старичка бездомного, — сказал Амос.
Егор Егорыч кивнул Фенюшке:
— Сбегай!
— Пригубьте, пригубьте бога для! — все упрашивала и упрашивала Макрида Никаноровна.
— Квасок у меня нонче, не медовушка, не опасайтесь, Васена Викуловна, — уговаривала хозяйка спесивую гостью.
— Дай бог каждому такой квасок пить, сватьюшка, — отозвался сват Кайгородов, поводя осовелыми глазами.
— Чтой ты, сваток? — будто не слыша похвалы за громким гулом голосов, переспросила Макрида Никаноровна: ей непременно хотелось, чтоб похвалу редкому ее пиву услышала Васена Викуловна, кичившаяся непревзойденным своим мастерством варить «сногсшибательную» медовуху.
— Я говорю — не медовуха, а опрокидон! Опрокидон, говорю, сватьюшка! — покрывая все голоса, густым басом крикнул сват Кайгородов.
Любитель рыклинской медовухи сват Кайгородов снова поднял услужливо подлитый сватьей стакан к мохнатому рту. Выпил, крякнул и громко сказал:
— Хороша! Только посудина мала!..
Гости уже не разговаривали, а кричали друг другу, словно они стояли на разных берегах реки. Церковный староста Мосей Анкудиныч в присутствии попа Амоса вел только духовные разговоры, но сейчас медовуха осилила и его, — указывая на дверную скобку, он спросил Егора Егорыча:
— Скобку-то отмыли ли после сатанинского табачного постояльца?
Макрида Никаноровна даже обиделась.
— Феня с песком все прошоркала, а я каждое местечко святой водой опрыскала… Чуть дому не лишились — испредушил, окаянный. Уж я курила, курила богородскою травкой — не перешибает чертово зелье…
Пьяненького Поликушку Феня нашла у Суховых.
— Тятенька просит, пойдем, — тронула его за рукав.
Звонарь моленной, жидкобородый Поликушка посмотрел на нее мутными глазами, но поднялся и, покачиваясь, пошел. В дверях у Рыклина, увидев попа Амоса и Мосея Анкудиныча, он, с трудом держась на ногах, долго крестился на иконы, поздоровался и поздравил с праздником.
— Просим милости, Поликей Листратыч, — Егор Егорыч усадил нового гостя рядом с собой.
И снова пошел кружить от гостя к гостю поднос с пенным пивом.
«Нарумянившийся», отяжелевший Амос Карпыч с трудом вылез из-за стола, помолился и поманил глазами Егора Егорыча в другую комнату.
— Поликушку у себя уложь. Сейчас он скис, как мухомор от теплой погоды. К вечеру проспится, а потом самолично приведи ко мне.
Егор Егорыч истово перекрестился.
Черно-багровое пламя полыхнуло за деревней. Дмитрию Седову показалось, будто огонь сразу охватил полмира.
— Клади!.. Кла-а-ди!
Впотьмах он ударился о воротину и что есть силы закричал:
— Клади!
Из домов выскакивали люди…
Седов бежал к околице.
Припав к шее лошади, мимо него проскакал Герасим Андреич.
Подымаясь в гору, Дмитрий Седов задохнулся, постоял. Потом снова побежал. До этого еще была маленькая надежда: может быть, горит чужое. На увале было светло как днем. Блестела от огня щетка жнивника. Четко вырисовывались знакомые контуры «пшеничного городища», охваченного бушующим пламенем… Дмитрий опустился на обочину дороги.