Исключили из артели Курносенка единогласно.
Тишка лежал в своей избе. Даже к Виринее не тянуло. Есть дома было нечего. Причитающийся на трудодни заработок медом и хлебом артель постановила выдать матери Тишки по окончании полевых работ.
Старая Даниловна наскребла остатки муки и испекла калач.
Тихон не мог есть материн хлеб. Надел зипун, перетянул живот и вышел.
Деревню миновал околицей.
«Приду и лягу! Пусть гонят…»
На пасеку пришел ночью, но у ворот его встретил злобный кобель и так набросился, что Тишка кинулся бежать. Из омшаника вышел Герасим Андреич (его Тишка узнал по голосу) и заулюлюкал.
Собака долго еще лаяла вслед.
Вечером Тихон отправился к Селифону Адуеву просить медвежий капкан. Селифон выслушал его и повел в амбар. Сердце Тишки билось учащенно, когда Адуев молча открывал дверь и показывал ему зубатую ловушку.
— Видел? — сурово спросил он.
— Видел! — упавшим голосом сказал Тишка.
— Ну, а теперь иди! И чтоб близко духу твоего не было у моего двора! И без того пью я через тебя, чертов сын, горькую чашу…
Курносенок недобрыми глазами посмотрел на Селифона. Дум в голове не было. Он ушел на поле и лег вблизи артельного становища. От яркого костра все люди казались багровыми и молодыми. Матрена Погонышиха мешала ложкой в котле. Ветерок наносил запахи пригорелой каши. Зотейка Погоныш чему-то смеялся.
Тихона распирал гнев: «Лодырь! Сморчок! Всю артель позорит, а тоже… кашу жрать сейчас будет…»
Пригнувшись, Курносенок побежал к деревне.
Дома сунул за пазуху кусок хлеба, в сенях нашарил лом.
Пробой в адуевском амбаре выдернулся легко, как раскачавшийся зуб. В темноте нашарил капкан, вынес его и закрыл дверь, а пробой вставил на прежнее место.
«Согрешу, да дело решу. Суди потом меня, раз артельное добро гибнет… раз оно — социяльная собственность…»
Двухпудовый медвежий «браслет» понес легко.
«Донесу! Кровь из носу!..»
К полуночи был у Пазушихинского увала.
«Исключили. Не верят, что медведь. Судить думают. Суд да дело — собака съела. Насторожу и буду караулить. Сдохну, а поймаю!»
Вся злоба Тишки сосредоточилась на медведе. Ему казалось, что не потревожь медведь пасеки, не пришлось бы ему идти в деревню, не попал бы он и к Виринее, не загулял бы…
«Изловлю, сатану черную!..»
Первый же взлобок обессилил Курносенка. Капкан, казавшийся вначале легким, на подъеме отяжелел, пригибал к земле. Сердце останавливалось.
— Не донесу! — падая на дорожку, прохрипел Тишка и устало закрыл глаза.
Через полчаса он снова попытался лезть с капканом в гору, но не мог и в бессильной злобе заскрипел зубами.
Только теперь Курносенок почувствовал всю ценность утраченного. Еще несколько дней назад Тишка с гордо поднятой головой смело смотрел в глаза мужикам, рассказывал им о происшествии на пасеке, чувствовал себя равным со всеми. И пасека, и деревня, и весь мир казались ему иными, когда он выбрасывал землю, работая над расширением подвала.
Впервые за свою жизнь Тишка понял, что честно заработанный ломоть черного хлеба слаще украденной белой ковриги.
И вдруг!..
«Все равно пропадать!.. — Тихон бросил капкан в куст жимолости. — Сознаюсь потом Селифону чистосердечно».
По дороге на Караульную сопку он прошмыгнул мимо дома Виринеи, как вор, — в этот момент вдова была ненавистна ему.
Тишка увидел мать со скорбным родным лицом, и у него навернулись на глазах слезы. Впервые он подумал о том, что мать — единственный в мире человек, бескорыстно любящий его.
Даниловна не спала. Тишка чувствовал, что она хочет заговорить с ним, но боится.
Мать понимала тоску сына.
— Я уж тебе, Тишок, и порошишку, и свинцу, и пистонов у Автома на трубку холста выменяла. Он, Автом-то, прижал было…
— Где провьянт?
— На божнице, сынок, за Миколой-угодником… — заспешила обрадованная Даниловна.
Собрался Тишка быстро, повесил через плечо сумку с припасами и винтовку.
— Досматривай тут за домашностью, — сказал он матери и вышел.
Егор Егорыч держал в руках томик Ленина. Сухов и Автом Пежин сидели нахмурившись.
— Читаю мысли этого человека и как зверь в клетке мечусь. До десен зубы посъел. Какой обширный ум — и все против нашего брата хозяина-заботника. Каждой строчкой вбивает он меня живьем в землю. В молодости читал я библию. Читал и плакал от душевного ликования. Каждая буковка в ней благословляла меня на накопление богатств земных, на радостное пиршество в жизни. Верите ли, читал я, как строил Соломон дом свой, как вырубали ему рабы кедры ливанские, и себя видел Соломоном, строившим дом свой на веки вечные. Как искали состарившемуся царю Давиду молодую красивую девицу, дабы, лежа в постели с ним, согревала она тело его, когда он не мог уже согреться под теплыми одеждами, и видел я себя состарившимся, с похолодевшей кровью. Все там я относил к себе. Здесь же, — Егор Егорыч потряс книгой, — сокрушителя мечты моей жизненной вижу я. Вы только послушайте, что он пишет…
Автом Пежин поднял волосатую голову:
— Не об Ленине речь! Не для этого ты звал нас.
Егор Егорыч медленно, осторожно втиснул книгу на полочку и повернулся к мужикам.
— Все об нем же, мужички! И от Ленина вы не отмахнетесь. «Кто — кого?» — говорил он. — Рыклин протянул эти слова, отмечая их значительность. — Вы понимаете: голодранец, батрак, вор — черт с ними! Сбегутся в кучу, а у настоящих мужиков животы трясутся от смеху. Бездомовники, никудыки! А ежели удается? Ежели хлеб у них? Пасека у них, а нас — налогом. Маральник у них, а нас — налогом! Значит, кто — кого? Нас они, толстолобики вы этакие!.. — Егор Егорыч забегал по горнице. — Заботься о вас, ночи не спи!
Он остановился перед мужиками, низкорослый, широкий и клокочущий, как самовар.
— Действительно, Егор Егорыч, — смущенно сказал Самоха Сухов.
— На данном отрезке нужно смертельно дискредитировать! Не понимаете? Шельмовать!.. Жечь, как жгли хлеб раньше, теперь нельзя: отвечать придется. Теперь надо высмеивать. Смех убивает насмерть. Сдох марал во время гона — смейся, агитируй, кричи всем и каждому: «Хозяева безголовые! Вора завпасекой назначили!» Хохочи до надсады, ори на всех перекрестках до хрипоты: «На ком в социализму прут?!» Высмеивайте Митьку кривого за малую грамотность, за ошибки, при всяком разе садите его на бабки. Кто тогда пойдет к нему в ячейку? Никто! Кто пойдет в «Орлы»? Никто!..
Просить капкан у Селифона пошел Герасим Андреич. Собаку, уведенную им на пасеку, нашли мертвой. Пчел зорил опытный зверь. Кобеля медведь зашиб пнем и снова выломал три улья.
Медведь подходил к пасеке и уходил водой, не оставляя следов. Герасим Андреич решил перехитрить зверя — поставить капкан в воду.
Петухов вошел к Адуеву. Фрося, не глядя на Герасима Андреича, сказала:
— Селифон в кузнице.
— Добежим и в кузницу…
Но Евфросинья остановила Петухова и с дрожью губ и побледневшим от злобы лицом закричала:
— И что вы круг него вьетесь, как змеи круг лозины?! Только призатихать было стал… Ничего не будет вам с него! Ничего!.. — голос ее сорвался в истерический визг.
Когда Герасим Андреич вышел, Фрося бессильно опустилась на лавку.
Петухов стоял на пороге кузницы, а Селифон, не замечая его, гремел правилкой по брызжущему искрами железу. Изношенная подкова в два удара выпрямилась и отковалась в бороний зуб. А на месте стершегося шипа в один удар выросла головка.
«Как тюк — так рупь… Кузнец-то какой для артели пропадает… Силища-то какая на холостом ходу…»
Селифон бросил потемневший зуб в корытце. Вода в корытце задымилась, зашипела. Разогнувшись, он увидел председателя и нахмурился. Измазанные в саже, с засученными по локоть рукавами, мускулистые руки взметнулись к растрепавшимся волосам. Потом Селифон оправил кожаный, прожженный в нескольких местах фартук и сказал: