Углы амбара лежали на четырех пнях. Дыра от земли до нижних бревен была невелика, но Тишка свободно продвинул и голову и грудь. Он спешил, ноги у него были еще наружи.
Егор Егорыч увидел Тишку еще из окна, когда он, согнувшись, пробегал через площадь.
«Мемнонка выпустил за взятку».
Егор Егорыч хотел было поднять крик, но, увидев, что Курносенок пополз уже под амбар, выскочил полуодетый из дому.
— Подкоп! Из каталажки на воровство! На месте преступленья…
Рыклин решил схватить Тишку за ноги и созвать народ. Он уже видел себя в сельсовете главным свидетелем.
Только Егор Егорыч схватил Курносенка за мокрые от росы сапоги, как тот с испугу со страшной силой взбрыкнул ногами. Пальцы Рыклина скользнули по голенищам. В тот же момент от удара каблуками в лицо Рыклин опрокинулся и взревел. Из носу и разбитых губ хлынула кровь. Егор Егорыч зажал рот ладонью. Ноги Тишки скрылись под амбаром.
— Ух, да отвалились бы они у тебя, окаянного! — плевался кровью Рыклин. — Ну, погоди! Мы тебе, вору, покажем, как честных людей каблуками в морду!
Нос и губы Егора Егорыча так вспухли, что ему трудно стало выговаривать слова.
Тишка накрылся зипуном и первое время лежал молча. Потом на него накатил неудержимый смех.
Дома Егор Егорыч забинтовал разбитое лицо полотенцем и так, с кровью на бороде, отправился к председателю сельсовета.
Вскоре с лопатою пришел к амбару дедка Мемнон. Кряхтя и ругаясь, он завалил землею нижние бревна.
Тишка лежал, не поднимая головы, ни одним движением не отозвавшись на ворчанье старика. Он перебирал в памяти все слова, приготовленные им в доказательство своего неучастия в воровстве ульев, но с ужасом убеждался, что ничего не может сказать в свою защиту.
Еще ночью он обо всем поведал Виринее, но по тону ее голоса чувствовал, что и она не верит ни одному его слову.
Время тянулось медленно.
«Сдохнуть бы уж, чем этак мучиться!» И только при воспоминании об ударе сапогами лицо Тихона расплывалось в неудержимой улыбке.
«Шешных людей в морду…» — передразнил он Рыклина. — Зашипел, как гусыня на яйцах. Знал бы, что ты, не так бы еще урезал…»
Нежданный приход Герасима Андреича за капканом разбудил в Селифоне дремавшую охотничью страсть. Он достал винтовку и принялся ее чистить. Разбирая охотничье снаряжение, вспоминал свой последний промысел с Тишкой в Глухой пади. Казалось, только вчера скользил он на лыжах по крутикам, всматривался, вслушивался в звонкую игольчатую ость кедров. Сметал с высоких вершин белку за белкой.
«Махну-ка я в тайгу! Козлишке, может, рога сшибу, глухаришку какого-нибудь напугаю…»
— Фрося! — еще на пороге закричал он.
Евфросинью удивила необычная оживленность Селифона. За все лето он впервые назвал ее Фросей.
— Корми обедом, да тронусь-ка я в горы. По охотишке душа соскучилась.
Евфросинья громко и радостно загремела посудой.
— В добрый-ко час, в добрый-ко час!
Она наложила ему в сумку и хлеба, и сала, и луку.
Селифон ел торопливо. Так он волновался при сборах на охоту только в юности.
— Да ты мне куда же столько?
Но Фрося с напускной строгостью вырвала у него из рук сумку и добавила в нее еще хлеба.
— С запасом не дерись. Тайга-то охотнику заманчива.
Селифон только теперь рассмотрел, что некрасивое лицо Фроси хорошело в улыбке, освещенное большими, жаркими глазами.
Вершины гор пылали золотой пыльцой заката. Солнце покидало землю в торжественном великолепии победных красок. Селифон любовался многообразием меняющихся оттенков — пурпура, киновари, янтаря.
Охотник затаился на хребте, у звериной тропы.
Внизу чернел лес. Сверху он казался зыбуче-ровным, на него хотелось прыгнуть и бежать по игольчатым верхушкам, как по зеленому лугу. Но Селифон хорошо знал тайгу. С детства ведомы ему в ней буреломные завалы столетними колодинами, непролазные крепи кустарников и перерослых трав — надежное прибежище птиц и зверя, укрывающее одинаково и юркого горностая и широкорогого лося.
Тайга! Кто вымерял твои пади? Кто взбирался на обрывы твоих стремнин, откуда земля кажется опрокинутой чашей, потрескавшейся морщинами ущелий, с тончайшими ниточками речной глазури? Кто дышал вместе с тобой смолистым теплом весны, дрожал на ледяных твоих остряках, ночуя в жилище бурь и ветров, восторгался тобою в час урагана, черной и ревущей, как океан?
Заповедный «звериный переход» не один раз снился Адуеву.
И вот он снова сидит здесь, прижавшись к прохладной мшистой скале. Разгоряченное подъемом тело нежится, отдыхает.
Кругом неколебимая тишина. Подожженные закатным солнцем, нестерпимо сверкающие на горизонте льдистые грани белков слепят глаза.
Ближние сиреневые цепи гор окутываются дымкой удивительной нежности и мягкости. И кажется — уже не горы это, а призрачные облака, возникшие из голубого дыхания земли: дунь ветерок — и тронутся они, как сказочные корабли в море.
Адуев закрывал и снова открывал глаза, словно не веря, что вся эта красота и в небе и на земле не сон, пригрезившийся ему, а живой, трепетный мир, по которому так изболелась его душа.
Он не мог оторвать глаз от родных гор, курившихся туманами, налюбоваться красками осенней тайги. После долгой разлуки она казалась ему похорошевшей, как лицо любимой, озаренное радостью встречи.
И пешком, и на лошади, и на легких пихтовых лыжах выбегал он тайгу по всем направлениям, знает сокровенные ее уголки. Сколько Селифон взял на одном только Козлином перебеге диких козлов, останавливая меткими выстрелами стремительный полет по скалам круторогих «духов гор»!
Сколько дум проносилось в волнующем ожидании зверя в часы сидки! Сколько подслушал он скрытых для неохотника звуков! А сколько увидел того, чего никому не увидеть больше! И бешеный полет соболя, выше самых высоких лиственниц, на глухарином горбу, и сцепившихся рогами в смертном бою архаров с онемевшими шеями…
К ноге Селифона подползла черная змея. Он быстро и бесшумно наступил ногой на плоскую ее голову. Змея стремительно обвилась вокруг сапога, до самого колена. Он еще сильнее нажал, так что хрустнули под ногой кости, и змея стала опадать к ступне, разматывая вздрагивающую спираль.
Только теперь заметил Селифон, что ночь, казалось, вползла на горы вместе со змеей. Недальние камни Козлиного перебега, от которых на минуту оторвал он глаза, были уже смутно видны. На соседнем косогоре дико рявкнул козел и тотчас же смолк, словно прислушиваясь к глухому эху.
«Гон начинается… Мечется, ямануху ищет…»
Селифон поправил на камне винтовку и снова стал всматриваться в линию хребтов, уже слабо вырисовывающуюся на фоне догоревшей зари.
Оглушающий рев козла вскоре вновь яростно рванул дремавшие ущелья. Вслед за ревом Селифон вновь услышал гулкий бег в стороне от перешейка.
«Хитрит, играет в прятки».
Селифон не двинул ни одним мускулом, а лишь еще напряженнее стал всматриваться. Он хорошо знал уловки горного козла — обманывать охотника у солонцов и на опасных перебегах ложным испугом. Раньше и Селифон не раз попадался на эту хитрость: думая, что чем-либо подшумел зверя, он поднимался, а иной раз и бросал сидку, обнаруживая себя перед затаившимся поблизости козлом.
Зверь шел бесшумно, казалось, он плыл по воздуху. Мелькнувшую голову животного Селифон заметил невдалеке от наведенного ствола винтовки. Нажимая на спуск, скорей угадывал передние лопатки зверя, чем видел их в мути ночи.
Выстрел словно надвое разорвал и горы и тайгу, ломко загромыхал по падям. Селифон встал, расправил онемевшие плечи и уверенно пошел к тропке. Козел лежал, закинув на спину маленькую голову с крутыми, сучковатыми рогами.
Возвращение охотника в падь Мухортка приветствовал звонким ржаньем. Но когда Селифон бросил козла к ногам лошади, она храпнула и рванулась в сторону.
Охотник разжег огонь. От жарко запылавшего костра речонка отливала плавленой сталью. Зазолотившиеся бахромчатые лапы пихт, казалось, вот-вот вспыхнут.