«Волк… с лисьим хвостом… Волк с лисьим хвостом…» — застрявшая до озлобления фраза эта не выходила из головы.

Ее твердил Селифон, разглядывая расколотое копыто Мухортки. Длинношеий, с выпиравшими ребрами жеребец стоял, понуро опустив голову. Соловая кобыла, скинувшая во время ездки в глубоком снегу, уныло слонялась по двору перебирая втоптанные объедья.

Селифон взобрался на крышу.

Вместо сена там были черные, проплесневевшие одонья, пропахшие мышами и осенней слякотью.

— Ну конечно, — заговорил Селифон во дворе с конем, — разве и мог он иначе?.. Чужой ты ему, Мухортушка, значит, на тебя и тяжести вдвое, значит, тебя и по уброду[29] передом, значит тебе — одонья, а своим — наше зеленое…

Крутишкинская падь, хрустящее под ногами сено, пахнущее знойным солнцем, и эти черные, как навоз, пласты прогорклых одоньев вновь распалили гнев Адуева.

— От этого, брат Мухортка, он и злоблив на артель, что думкой вокруг одного себя… «Орел! Лев!» Волк ты с лисьим хвостом — вот кто ты…

30

Зима проходила в тайных собраниях и сборах к переселению. Казалось, все уже было переговорено, взвешено и рассчитано, но подходил вечер, и не было сил усидеть дома.

Места сборищ менялись. На последнем совете, по настоянию Егор Егорыча, «для отвода глаз» решено было Никанору Селезневу подать заявление о вступлении в колхоз.

— Кроме Омельяна Оверкина, заботы по хозяйству ни у кого не вижу, — упрекал мужиков Мосей Анкудиныч. — Ни топориного стуку у нас, ни веселого крику на дворах. Живем как упокойники. Только и живности, что корова под ножом взмымыкает… Догадаются как пить дать. Я, мужики, с завтрашнего дня баню перебирать примусь, за работой-то и день скорей проходит. А ты бы, Автом Поликарпыч, ты у них живешь, прямо сказать, в зубах! — крышу бы на завозне перекрыл или прируб какой затеял.

— Ну, а куда я, мужики, кобеля своего дену? — допытывался Емельян Прокудкин. — Такого кобеля, как мой Лыска, свет пройди…

— Да прости, прости меня, матушка царица небесная, — уставщик взглянул на иконы. — Кто об чем… Дома рушим, хозяйство обжитое на ветер пущаем, а он об кобеле… — Амос Карпыч выругался. — Ты бы лучше за своим Ваньшей, за комсомолишком, догляд покрепче имел. Предаст он и тебя и всех нас с головой, — уставщик погрозил Прокудкину пальцем.

— Он у меня не крикнет, не пикнет. А увезти — силком увезу. Я, мужики, всю эту происшествию вперед обдумал. По весне в пасеку его отправлю, оттуда и возьму.

Разговор о Емелькином сыне натолкнул Егора Егорыча на новые мысли.

— Ванька Прокудкин тому живой пример, Никитка Свищев — второй, Костенка Недовитков — третий, Дарька Малафеева… Да мало ли у нас теперь их развелось В виду у всей деревни! Мужик — дурак, на выгодность зарится, на машины, на легкий труд, а то в башку не берет, что девчонки за коммунистов замуж пойдут, детей от них начнут рожать. Вот где наша погибель. Вот что подпустить в толстые лбы мужикам надо.

— А все ж таки куда же, мужики, я его дену, хотя бы и кобеля своего? Как-никак пять годов кормил…

Егор Егорыч остановился, долго и растерянно смотрел на Емельяна и вдруг плюнул:

— Да провались ты к сатане с им, Омельяшка! Да сдери ты с его, окаянного, шкуру — рукавицы зимой выйдут…

Лицо Прокудкина просветлело.

— Так бы давно и сказал, а то кидается, как зверь травленый, а она как-никак скотина, хлебом выкормлена. А об рукавицах действительно зимой соскучишься… Я, мужики, заодно и кота на ту же веревочку: не доставайся мое! Кот же у меня шерстистый, что твой баран…

31

Оттепель ударила в средине марта. Зазвенело раннее половодье.

В последней зимней почте — вороха райкомовских директив о сборе семенного фонда, об организации молочно-товарных ферм и среди них — письмо секретаря райкома. На конверте: «Личное. Дмитрию Седову».

«Опять, значит, Михалыч накручивает!»

Седов знал привычку секретаря райкома: в ближние сельсоветы в ответственные моменты неожиданно появляться лично, в бездорожные, дальние — писать «любовные записочки», как он сам иронически называл их.

Письма Быкова были с шуточкой, нередко с воспоминаниями о совместных днях партизанщины на Алтае. Но, прочитав этот раз «любовную записочку» Михалыча, Дмитрий почувствовал себя как бы высеченным всенародно.

«К маю шестьдесят процентов коллективизированных на стол, иначе сорвешь план…»

— Да ты не сдурел ли, товарищ Быков!.. «… Черепашьи темпы, рогожное тебе знамя», — передразнил друга Дмитрий. — Ну и слепых процентов тебе я тоже рожать не стану, не на того напал!

«Собираюсь послать вам уполномоченного для усиления партийного и колхозного строительства…»

— Да кто же, даже и верхом, проедет теперь к нам раньше половины июня? Этак развезло… — Дмитрий посмотрел в окно и безнадежно бросил письмо на стол.

На площади блестели первые лужи. Ветер гудел в трубе. Изорванные клочья грязного снега виднелись лишь у заборов.

Седов задумался. Костистая худоба плеч выпирала из-под темной косоворотки. Большой одинокий глаз был сосредоточен.

Вскоре Дмитрий снова взял письмо и вновь стал читать его вслух:

— «Ты ошибаешься, думая, что дело с коллективизацией упирается в одних только кулаков. Что враг, особенно у вас, силен, знаю. Хребет ему только еще начинаем ломать, верно. А как быть с недобросовестными колхозниками, очковтирательством и прочим? Немало навредил и выгнанный из колхоза отъявленный лодырь Погоныш твой. Старое, ветхое еще прочно гнездится в каждом из нас. До твоего Герасима Андреича я еще доберусь: зерно, звонили мне с элеватора, прислал нечистое и влажное. Масло тоже некондиционное норовил сплавить. Кого обманываете? Самих себя! Советскую власть! Передай ему: еще раз повторится подобное — выгоним из партии. За комсомольцев спасибо: ребята, видно, хорошие. На них и опирайся посмелее. А скотину-то у тебя режут почем зря. Немедленно возьмите на строгий учет весь уцелевший скот…»

«Словно сорочьи яйца пьет — решительно все знает», — поражался Дмитрий.

Просматривая письмо секретаря райкома, Седов ощущал рядом с собой всего неукротимо-кипучего, зоркого «Михалыча», так звали Быкова в отряде.

«Ну, а все-таки шестьдесят процентов к маю — это, знаешь, я тебе скажу, Михалыч, прямо загиб!»

Ночь вползла крадучись. Дедка Мемнон уже укладывался спать.

Дмитрий зажег лампу.

— Мемнон!

Хитрый старик притворился спящим и захрапел.

— Мемнон! Церковная крыса! Партийцев зови! Комсомольцев! До единого! Немедленно!

Дед Мемнон нехотя поднялся и сел, протирая незаспанные глаза.

Все кипело в Дмитрии Седове в этот поздний час. То, о чем писал Быков, он и сам видел и знал. Борьбу с убоем скота они вели всю зиму, но после письма секретаря Дмитрий понял, что не сделал всего, что должен был сделать.

И хотя они уже брали на учет весь уцелевший скот, но начали делать это с опозданием и не наказали ни одного из кулаков за убой.

«Надо судить. И будем судить! И чем скорей, тем лучше! — твердо решил Дмитрий. Но он тотчас же вспомнил, что начиналось бездорожье, отрезающее Черновушку от всего мира с конца марта до конца июня. — Тут даже за деревню, а не только в район кулаков не отправишь…»

А за стеной все еще возился старик. Раздражение Седова достигло крайних пределов.

— Да поворачивайся ты! Знаешь, Мемнон, ты у меня дождешься, что я тебе при всем собрании рогожное знамя повешу. Повешу, и будешь ходить с ним по деревне! — Седов со всего размаху ударил кулаком о стол.

Старик долго надевал бродни. Несколько раз тепло запахивал зипун и наконец перетянул его опояской. Потом, нахлобучив шапку, шагнул за дверь.

— Тоже, рогожное знамя… Испугал! Как ночь, так и прорвет. Шагай в эдакую чертонепогодь журавлем по болоту, дразни собак…

Ветер подхватывал слова старика и кидал в ночь.

Дмитрий убавил свет в лампе, бросил на скамейку шапку и лег. Страшная усталость камнем навалилась на его плечи.

вернуться

29

По глубокому снегу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: