Он старался говорить отменно даже в сравнении с признанным оратором Егором Егорычем и всегдашним докладчиком на собраниях Дмитрием Седовым. Краевая молодежная газета прочитывалась им из номера в номер.
— И вот поэтому-то я и должен рассказать все с самого корня вопроса. Хоть здесь и встретится чужая сердечная тайна.
— Чисто говорит, шшенок! — изумленно воскликнул дедка Мемнон. — Слушать слушаю, а понять ничего не разберу… — заговорил было старик, обрадованный, что его слушают.
Но Костя оборвал его:
— Прошу не перебивать оратора! Дед Мемнон! Недавно я действительно был щенок, как ты только что обозвал меня. И, пользуясь моим несовершеннолетием, молодые красноармейки письма через меня своим мужьям писали, какие им вздумается. Память же у меня, всем вам известно, такая, что я любое письмо в любую минуту, как из секретной шкатулки, достаю.
И вот, прежде чем перейти к зачитыванию сего политического письма мужа гражданки Аграфены Татуровой, — Костя тряхнул листом бумаги, — порученного мне ею для всеобщего зачтения, я обязан выложить перед вами из шкатулки моей памяти следующие строки Аграфениного письма.
— «От ретивого моего сердца, здравствуй, милый Веня! Да еще раз, тысячераз, милый Веничка, от белой моей груди, здравствуй!» — Костя изменил голос и стал подражать речи бойкой, веселой Аграфены.
— Голову, голову набок!.. Щеки раздуй, Костюха! — азартно закричала неизвестно зачем посещавшая все колхозные собрания упорная единоличница Виринея Мирониха.
Костя чуть склонил голову, раздул щеки и округлил глава.
— Теперь сходственно! — одобрила Виринея, не сводившая глаз с Кости.
— «Да еще раз, тысячераз, ненаглядный Веничка, от румяного моего лица, здравствуй! В своем кратком письме… ты мне сообщаешь, что тебе очень…»
— Костя! Да ты не сдурел ли, охальник! — закричала покрасневшая до ногтей круглолицая Аграфена и рванулась к столу президиума.
Но ей загородили дорогу комсомольцы.
— Дорогая гражданка, Аграфена Григорьевна, тына меня не серчай. Но, принимая во внимание твой протест, я все такие места буду обводить голосом в протяжку.
— Без выбросу!.. Без выбросу!..
— Кого там обводить, рапортуй!..
— «Терпи, милый Веня. Христос терпел и нам велел…»
— Кончай, брат, про такие штучки — сурово сказал Дмитрий.
Костя оглянулся на Седова.
— Я вовсе не для смеху, я Аграфену Григорьевну даже очень уважаю вот за что, — Костя загадочно указал на письмо. — Посмотрите, как оно важно, как отменно, это второе, политическое письмо ее мужа.
«Дорогая женушка! Ты мне пишешь про свой колхоз…»
Ребята отпустили Аграфену, и она, молодая, статная, черноволосая, пробилась вперед, все еще красная от смущения.
— «…и спрашиваешь, как тебе быть… — усилил голос Костя. — Сообщаю тебе, что я вот уже третий день как окончил политкурсы и во время выпуска нас посетил приезжавший в Киев герой наш товарищ Буденный. И я в этот знаменательный день назначен заместителем политрука. Отсюда тебе, дорогая моя Груня, все ясно: твердый путь мой партийный навеки определился. А потому без думки, моя красавица…» — Костя посмотрел на Аграфену и повторил: — «…моя красавица, вступай в колхоз не откладывая. А я приеду, и мы будем в родной Черновушке биться до победного конца на колхозном и партийном фронте.
Ком. привет товарищу Седову и товарищу Петухову, а также обнимаю и тебя.
Твой муж
Вениамин Татуров».
— У нее уже заявление в кармане. Смотрите, какие перемены в сознании людей происходят! Любуйтесь, как растут наши ряды! А потому предлагаю новую колхозницу Груню качать! — выкрикнул Костя стоявшим наготове комсомольцам.
Собрания актива, заседания партийной и комсомольской ячеек, общие собрания с докладами о повышении процента коллективизации беспрерывно шли одно за другим. Партийцы и комсомольцы выбивались из сил.
В январе и феврале был наибольший приток новых членов. Удачная соболевка и белковье, продажа драгоценного маральего рога, меда и кедрового ореха очистили баланс колхоза от задолженности за машины. Артель приобрела две новые сенокосилки и жнейку, пятьдесят охотничьих ружей, двести собольих капканов и огнеприпасов в невиданном для черновушан количестве, выдала премиальную мануфактуру промышленникам. Охотники, уклонявшиеся от вступления в колхоз, поняли, что просчитались, и один по одному стали ловить Герасима Андреича и Дмитрия Седова в переулках.
Заговорить прямо не всякий решался. Подход делался издалека:
— Осенью и я было до вас склонялся, да смутили, попутали, окаянные: «Войдешь, а они тебя в одной земле, как свинью, рыться заставят…» А я промыслишком собольим до невозможности зараженный.
И снова «ненароком» встречались и снова говорили.
Не одну еще ночь суждено было не спать охотнику, прежде чем решался он пойти к Костюхе Недовиткову писать заявление о приеме в «Горные орлы».
Не один раз ни с того ни с сего вскидывался мужик с руганью и кулаками на присмиревшую жену. Да и решившись, нередко поворачивал он от самых ворот Недовиткова, и все доводы разума рассыпались в прах перед неизведанным, необжитым. Да и сидя уже у Недовиткова, до полуночи проводил время с пустыми разговорами, а потом, поспешно попрощавшись с хозяевами, уходил домой.
— Мается… Мается, сердешненький, — сочувственно вздыхал Фома, проводив посетителя.
«Подожду до комбая… до тракторов… Как-то оно повернется там… Она и худенькая лошаденчишка, да своя. С надсадой, с подмогой, а возишка тянет, полосенку пашет, и каждая-то коростина на ее коже ведома. А там?!»
Фома тоже подолгу не мог заснуть.
В колхоз вступило уже до сорока процентов, но на этом приток новых членов остановился. Седов усилил агитацию через комсомол, партийный и сельсоветский актив, но процент не поднимался.
Дмитрия удивило, что не помогло даже и неожиданное заявление о вступлении в артель «очень крепенького» середняка, ярого противника колхоза — Никанора Селезнева.
Селифон вышел из тайги позже всех.
Промысел задался средний.
Хрустел под лыжами снег, трепались полы зипуна на спусках, гулко стучало сердце на головокружительных подъемах.
Тайга… Снег… Чуткая ость кедров и пихт… Дробь дятла да шипение лыж под ногами… А перед глазами, как в памятную охоту с Тишкой, возникал светлый образ любимой то из купы темно-оливковых елочек-подростков, то на кипенно-белом стволе березы.
Домой собирался без обычного волнения. И только у деревни убыстрил ход. Потянуло на родной двор, захотелось потрепать Мухортку, хозяйски погладить по раздутому животу Соловуху. «Кого-то она выкатит?..»
Фрося примолкла, когда Селифон, побывав на дворе, зашел в избу и сел.
Ему хотелось побежать к Егору Егорычу, повалить его на пол и топтать, как гадюку: вместо зеленого, свежего сена он доставлял во двор свое, гнилое…
Но Егор Егорыч явился сам. Он долго крестился на образа, потом быстро взглянул на хмурого Селифона и, словно не замечая гневной складки на лбу хозяина, кинулся к нему:
— Селифон Абакумыч! Душенька выболела… Думаю: што такое с мужиком? Все дома, все гуляют! Уж не стряслось ли чего? Как перед господом, на розыски уж хотел сбивать народ…
Селифон не поднимал головы, но чувствовал, как жарко багровеют его уши, как тугие желваки бегают на скулах под кожей.
— Хватанул я горечка, Абакумыч. Снег вывалил в сажень, во двор без лопаты не попадешь. Стога завалило — могилушка! Как за сеном — так волком вой. Уж на что мой Буланко в снегу удал, а бьется, бьется, завернет голову на оглоблю да по-человечьи этак смотрит, а с храпки ручьями пот… Не сетуй, Селифоша, своих животин выбил, чуть живеньки.
Егор Егорыч все говорил и говорил, а Селифон с налитым кровью лицом сидел молча, смотрел в пол и перед уходом не принял протянутой Рыклиным руки.
Вечером Фрося унесла Егору Егорычу четвертую часть добытой Селифоном пушнины.