II
Убаюкиваемый мерным покачиванием дрожек и закрытый со всех сторон от мелкого пронизывающего дождя, Иван обдумывал свою речь.
Он взойдет на кафедру…
Да неужели с русским народом возможно говорить с кафедры, с трибуны?… Неужели не надо больше собираться для обсуждения своих дел в темном лесу и горах?…
Итак, он взойдет на кафедру и скажет…
Что он скажет?
«Я только что вернулся из Швейцарии! Я рвался сюда, к вам, чтобы стать в ваши ряды! Удивительные дела совершаются теперь на Руси! Вскрываются реки, скованные льдом! Трещит и вздымается лед! И вот-вот хлынут веселые весенние воды! И ни зловещее воронье, ни враждебные вихри и вьюги не скуют их снова! Товарищи!..»
Он обдумывал свою речь и улыбался. Речь его должна была вызвать восторг, потрясти всю аудиторию и зажечь сердца…
А она непременно должна потрясти всех. Недаром его считали одним из выдающихся ораторов…
Дрожки с грохотом вкатились на Дворцовый мост.
Под ним чернела в раме из огней холодная вода. Из-под моста с шипением вынырнул катерок с зеленым огоньком.
Над водой из черной массы поднимался блестящий шпиль Петропавловской крепости.
Внезапно сорвавшийся ветер донес до него обрывки разбитой знакомой музыки курантов – «Коль славен!..».
«Почему их не уберут? – подумал Иван. – Скоро-скоро их уберут! Все старое, ненужное! Живая волна смоет гниль, труху, и зазвучат новые часы с новым, нерасстроенным механизмом!..»
А вот недалеко университет! Его, Ивана, колыбель, aima mater!
По обеим сторонам, прижимаясь к барьерам моста, текли вперед две рокочущие реки – студенты, рабочие, молодые девушки.
Чем ближе он подвигался к университету, тем гуще становились эти реки.
И вся эта масса стремилась в университет, освещенный сверху донизу. Он пылал в тумане, как ярко разведенный костер.
В окнах его было видно много голов.
Иван подъехал к главным дверям университета, отпустил извозчика и, с трудом пробиваясь сквозь непроницаемую стену из людей, вошел в прихожую.
В прихожей бурлил поток и гигантской волной взмывал кверху по широкой лестнице, разбивался на десятки новых волн и разбегался в разные стороны по залам, коридорам, и стены университета дрожали от гула и шума.
В воздухе висели восклицания:
– Ради бога, пропустите!
– Не напирайте так, задушите!
– Товарищи железнодорожники, за мной! – звенел голос молодого безусого студента.
Человек шестьдесят бородатых рабочих, в пальто, с зажатыми в руках барашковыми шапками и фуражками, с всклокоченными волосами, бросились вслед за ним.
– Товарищи приказчики, за мной! – скомандовал другой студент.
Обилье рабочих в массе молодежи приятно поразило и обрадовало Ивана.
Он обратил внимание на серию плакатиков, прибитых к стене. На них было выведено карандашом:
«Приказчики – в такой-то аудитории».
«Учащиеся – в таком-то зале».
«Социал-демократы – в таком-то зале».
«Анархисты»…
– О-го-го! Здорово, – воскликнул Иван и засмеялся.
Ему очень хотелось послушать русских Равашолей и Луккерио.
Но как ему ни хотелось послушать их, он предпочел им железнодорожников.
Железнодорожники – герои дня.
Приостановив, как по мановению жезла, все движение, они перерезали этим главную артерию страны и открыли глаза всем на один из могучих рычагов революции.
Они заявили всем с усмешкой:
«Глядите! Вы вот бились, бились, изыскивали всякие средства! А про нас забыли!.. Проглядели главную силу…»
Сила их уже сказывалась.
Правительство стало терять голову.
Еще несколько дней – и по всей России пронесется голод. Он грозил не только подвалам и мансардам, но и дворцам и хоромам.
Грозил цингой, тифом.
Обеспокоенное правительство спешно скупало провизию для армии. То же делало городское общественное управление для больниц и богаделен.
На сей раз тяжелая перчатка была брошена правительству, и эту перчатку бросили главным образом железнодорожники…
– Где заседают железнодорожники, товарищи? – только и слышались расспросы.
Ивану с большим трудом удалось взобраться на гребень трехсаженной волны, затопившей лестницу, и протиснуться в актовый зал.
Громадный зал весь, от угла до угла, был заполнен публикой.
Масса девиц и юношей стояли, вытянувшись, на подоконниках высоких окон, и казалось, они стоят на головах.
На кафедре, выступавшей среди этого живого моря наподобие подводного островка и как бы напором воды вынесенной к стене, стояла кучка людей: несколько девиц, студент, трое молодых рабочих, – и из середины ее вылетало бурное пламя.
Кто-то говорил страстно, горячо, – о либералах, которым не следует доверяться, о необходимости дальнейшей забастовки, о драконе, который корчится в агонии…
Говоривший был не студент и не профессиональный оратор-интеллигент, а простой рабочий-юноша.
Он был худощав, из-за потертого пиджачка его смело выглядывала нижняя бесцветная сорочка, застегнутая на груди белой стеклянной пуговицей.
Острый угол его высохшего, но одухотворенного лица от яркого электрического света был красен, как медь, и все движения его – страстны и порывисты.
Он не говорил, а с размаху бил по наковальне пудовым молотом, или, вернее, бросал в толпу тяжелые камни.
Иван был поражен.
Он перевидал сотни ораторов во всех государствах, слышал Жореса, Бебеля, Плеханова, пламеннейших итальянских ораторов, которых, как казалось, породил Везувий; он лично был прекрасным оратором, но такого он слышал впервые.
Устами этого титана-юноши говорила и взывала к правде, совести и справедливости нищета, таящаяся по чердакам, подвалам и хатам, мрак и холод, – и он являлся лучшим выразителем их.
Он выносил наружу все слезы, все язвы, все горе, накопившееся веками, и требовал возмездия, требовал суда.
Голос его, громкий, не устающий, вырывался точно из глубочайших недр земли.
«Кто он?»
Его вскормила и вспоила сухой грудью нужда, и теперь, когда все поднялось и зашевелилось, она выслала его на трибуну.
Сотни тысяч рук обездоленных матерей выставили его своим защитником и благословили его на борьбу.
– Товарищи, – гремел он и протыкал раскаленный воздух, точно невидимого врага, крепко сжатым кулаком, – заявим, что нам не нужна эта Дума! Заявим, что мы не признаем ее представителей! Представители ее – самозванцы, потому что мы, народ, не уполномачивали их! Товарищи! Настало время!..
По залу заходили волны.
Оратор завладел публикой; она срослась с ним, и, когда он кончил, она разразилась бешеным ураганом.
III
На кафедре среди социал-демократов произошло движение.
Оратор замешался в их кучку, как карта, и его место занял другой – тоже юноша-рабочий.
И с кафедры полилась новая речь, такая же сильная, как первая, хотя и менее страстная.
Публика, находившаяся еще под обаянием первой огненной речи, слушала его несколько рассеянно, но скоро свыклась с ним и срослась, как и с первым.
Иван не верил своим глазам.
Да неужели он в России и кругом все рабочие, русские рабочие?
Оглядывая публику, Иван заметил много молодых и пожилых женщин.
Рабочие пришли не одни – вместе с женами и дочерьми.
Рядом с ним стояла маленькая женщина в черном пальто, с мужниного, вероятно, плеча, с желтым, болезненным лицом и блестящими, глубоко запрятанными глазами. Голова ее была обмотана черным платком.
Вытянувшись на цыпочках и полуоткрыв рот, она жадно ловила каждое слово.
Когда он коснулся вампиров, высасывающих кровь и соки, болезненное лицо ее передернулось и глаза блеснули злым блеском.
Она вытянула высоко над головой руки, захлопала в ладоши и крикнула на весь зал:
– Верно!
Иван открывал в толпе железнодорожников то белый передник приказчика «сливочной» или лабаза, то пестрый галстук и щегольские воротнички приказчика-гостинодворца, то погон вольноопределяющегося, то широкую спину крючника.