Вид этого моря людей опьянил его, и желание говорить захватило его с еще большей страстностью.
Он никогда не говорил перед такой громадной аудиторией.
Ему безумно хотелось встать на эту ярко освещенную кафедру, двинуть сверху живые волны и сказать, что он, русский эмигрант, переживает.
Он хотел провести параллель между недавним прошлым и настоящим. Хотел приветствовать рабочих, впервые свободно собравшихся для обсуждения своих дел, от имени сотен эмигрантов-товарищей, болеющих за свою родину, и поклониться им от них. Он стал протискиваться к кафедре.
Очутившись у подножья ее, он позвал тихо студента, стоявшего близко к оратору:
– Товарищ!..
Тот нагнулся к нему.
– Я хочу сказать собранию два слова.
– Вам придется подождать очереди.
– Вот как?! Не уступит ли кто свою очередь? – спросил он.
– Нет! – ответил тот холодно и просто. – Тут масса рабочих, желающих говорить. Надо дать им высказаться! Согласитесь!..
– Да-да-да! – согласился Иван.
– Вы можете записаться. Хотите?
– Пожалуй!.. А который я буду?
– Тридцать третий.
Иван подумал немного и сказал:
– Запишите.
Студент спросил его фамилию и записал.
Иван оставил кафедру, замешался в ближайшие ряды рабочих и стал слушать оратора.
Каждые четверть и полчаса кучка на кафедре выдвигала нового оратора. И все ораторы были рабочие.
Иван поражался их речам, – все говорили умно, толково, образно, умело наигрывая на струнах родственной им аудитории и обнаруживая политическую зрелость, – поражался их силе.
Все требовали политической свободы.
И для достижения этой свободы они призывали к политической забастовке, всеобщей стачке.
Иван бешено аплодировал всем ораторам и вслух поощрял их:
– Так! Так! Совершенно верно, товарищ!
– Все без исключения, весь пролетариат должен сплотиться и устроить всеобщую забастовку, и тогда победа за нами обеспечена, – подчеркивали ораторы.
Иван был ярым сторонником всеобщей забастовки. Он верил в ее чудодейственную силу.
Сейчас говорил шестой по счету оратор.
Очередь Ивана должна была наступить еще не скоро, и он решил заглянуть в остальные залы.
Он обошел десяток аудиторий, побывал у судостроительных и других рабочих, ювелиров, приказчиков, фармацевтов.
Побывал и на митинге учащихся среднеучебных заведений.
Тут были гимназисты и гимназистки, реалисты, ученики коммерческого училища.
Плотным кольцом они окружили кафедру и со вниманием слушали оратора.
Оратор-гимназист, тоненький, малокровный, с редкими волосами на голове и еле намеченными усиками, читал резолюцию:
– «Мы, учащиеся среднеучебных заведений, собравшись на митинге, выражаем свое сочувствие современному освободительному движению и объявляем забастовку всех учащихся».
Иван отсюда заглянул к социал-революционерам, а потом – на университетский двор.
Под совершенно темным небом притаилась неподвижная, тяжелая и черная масса народу.
Она не вместилась в университет.
Так малы берега во время разлива многоводной реки.
Река ищет выхода, рвет, мечет, разливается и затопляет луга.
Лиц нельзя было разобрать, нельзя было разобрать и лица оратора.
Он стоял на штабеле дров, и голос его гремел сверху, как из-за темных туч.
– Это говорит вам рабочий! Товарищи!
«Опять рабочий, – подумал Иван, – положительно интеллигенции теперь нечего делать. Пора, кажется, ей на покой. Она вспахала землю, заложила семя, полила ее кровью и слезами, удобрила горами трупов и костей. Семя дало всходы…»
Открытие это радовало его и огорчало.
В нем теперь не нуждались.
Когда-то он был на собраниях первым, а сейчас тридцать третьим.
«Фу, как это мелко! Так и должно быть! Пролетариат вырос!»
Прослушав оратора, он возвратился к железнодорожникам.
В зале было теснее прежнего. Люди задыхались, обливались потом.
Какой-то оратор теперь критиковал ответ министра путей сообщения депутатам.
Сейчас говорил девятый оратор.
Он чувствовал себя теперь еще более лишним и маленьким-маленьким среди этих пламенных ораторов-молотобойцев из народа, в потертых пиджаках и со впалыми щеками от вечного недоедания.
Да если бы и дошла до него очередь, что он сказал бы!..
Все, что он ни сказал бы, было бы бледно…
Возле него вдруг очутился Чижевич – весь мокрый, растрепанный, с прилипшим к шее воротничком косоворотки.
– Ну, каково?! Слышал?! – И лукаво подмигнул глазом на публику. – Не ожидал?! Послушай! Едем на женские курсы! Сегодня повсюду митинги – в консерватории, у лесгафтичек, у технологов. Едем, что ли?
– Конечно!
Они оставили университет, кликнули извозчика и поехали.
Чижевич говорил без умолку:
– Слышал, как министр-то путей сообщения растерялся?! Депутаты ему резолюцию насчет политической свободы представили. Да, ха-ха! – И он залился веселым смехом. – А сегодня, говорят, было заседание командиров всех полков в городе под председательством генерала Трепова. Город разделен на четыре военных округа, и приказано патронов не жалеть… Судороги, братец ты мой!..
IV
Иван три дня жил в каком-то угаре. Он не пропускал ни одного митинга и несколько раз говорил с кафедры.
Но вот была объявлена конституция.
Это было вечером.
На Невском кричали «ура», поздравляли друг друга знакомые и незнакомые, некоторые роняли слезы.
Иван поехал к Чижевичу.
«Итак, – думал он дорогой, – первая победа. Победа хотя и не бог весть какая, но все же… Свобода собраний, союзов, неприкосновенность личности. Завтра все российские тюрьмы разожмут свои лапы и выпустят тысячи товарищей, положивших душу и проливших массу крови за свободу. Расступятся мрачные сибирские тайги, падут затворы с Петропавловки и Шлиссельбурга!..»
Мимо него галопом промчались несколько казаков.
– Ура! – крикнул он им в экстазе.
Они привстали на стременах, повернули к нему свои бронзовые лица, и один, как ему показалось, сорвал с головы круглую шапку с ярко-красным околышем, напитанную кровью, и потряс ею в виде приветствия в воздухе.
– Слышал, брат? Свобода народу дана, – обратился Иван Федорович к извозчику.
Тот, здоровенный псковичанин, повернул свое широкое лицо, обросшее копной рыжих волос, блеснул веселее своими большими темно-синими глазами и показал белые зубы.
– Слышал, все говорят, барин, – ответил он и разудало, сплеча хлестнул лошадку.
Чижевич жил далеко, на Выборгской стороне, и, пока лошадка трусила, Иван по привычке предавался грезам.
В только что свершившемся акте он ясно видел мощь русского пролетариата.
Как он вырос! Как он силен!
Захотел – и вся страна в один момент остановилась, замерла.
Могучая сила этой забастовки вполне определилась сейчас.
А что, если бы вдруг поднялся пролетариат всего мира, соединился и объявил всеобщую забастовку?
Петербург, Москва, Вена, Берлин, Париж, Лондон, Нью-Йорк, Чикаго.
Все погружены во мрак.
Везде потушено электричество, поезда не ходят, стоят пароходы, верфи, угольные и алмазные копи, мукомольные мельницы, фабрики, заводы, перерезаны телеграфные и телефонные провода, подводные кабели, потушены маяки – мрак, холод, голод, мертвая тишина.
Буржуазия и правительства мечутся, растерянные и беспомощные, сдают поспешно форт за фортом, и все, все переходит в руки пролетариата…
У Чижевича в небольшой комнатке было светло и людно.
Тут был налицо почти весь комитет – вся компания.
За одним столом сидела Наташа – сестра Чижевича, молоденькая курсистка, Нина Заречная и Ольга Лебедева – тоже курсистки.
Колени их и часть стола заливала алая, как кровь, материя.
Они шили знамя.
Компания пела хором: