— Если бы, Фридочка, их сиятельство старый граф имели влияние только в вопросах выбора между ветчиной и сыром, то беда была бы еще не так велика, — отозвался Володя Шевцов. — Но их сиятельство сочинили все эти штучки последовательно: в первых статьях — «никого не ем», во вторых — «никого не ненавижу» — даже врагов люблю, в третьих — «ни на кого не ропщу»… И если это новое христианство распространится, то Витте выбросит из бюджета империи содержание жандармов. Кому они будут нужны?!
— Беспокоишься, что жандармы останутся безработными? — засмеялся Федя.
— Володя, Володя! А разве уж так обязательно кого-нибудь ненавидеть? — спросила Сима, которая всех любила и, казалось, была создана для того, чтобы весь мир оделить бутербродами.
— Для растений — необязательно, а для человека в этом условие жизни, — вместо Володи резко ответила Фрида.
— Разве правда марксистов в ненависти? — спросила Сима.
— Смотря к кому! — пожала плечами Фрида.
— Симочка у нас простота, Фридуся, — сказал коренастый и грубоватый Вася. — Сколько ни старайся, до неё всё равно не дойдет.
— Васька дурак! — обиделась Сима на брата. — Вам, господин мизантроп, конечно, с кровавым ростбифом? — спросила она Володю, приготовляя бутерброд.
— С самым кр-ровавым! — патетически ответил Володя.
— Крови жажду, крови! — возбужденный общими разговорами, выкрикнул Витя Известную фразу из «Трагика поневоле», которого Коростелев недавно читал у них в доме.
— Господа! Мне случайно стало известно, — сказал Вася Фотин, — что Константин Константинович принес с собой новый рассказ. Надо его упросить почитать. Он ведь сам ни за что не предложит…
— Он принёс не для чтения вслух! — покраснев, заявила Сима. — И ты не имеешь права… Я про этот рассказ сказала тебе по-братски…
— Да ну тебя, Симка, с причудами! — отмахнулся Вася. — Я узнал про него без тебя: стал вешать шинель — в темноте уронил два чужих пальто. Упала бумага. Посмотрел на свету — «В сухих ковылях», рассказ Константина Коростелева. Я и сунул по принадлежности, в ближний справа карман. Вот и все. Если даже автор принес для прочтения тебе одной…
— А какое ты право имеешь читать бумаги, которые выпали из чужого кармана?! — напала Сима с неожиданным для всего ее мягонького существа непримиримым пылом.
— Да я же сказал тебе, что не читал!
— Если даже случайно ты обнаружил чужую тайну, то скромность и такт…
— Ну какая же тут, дурочка, тайна?! — перебил её Вася. — Константин не влюбленная гимназистка, которая по секрету пишет стишки и прячет их под подушку! А ты его хочешь сделать своей монополией.
— Дурак! Ненавижу тебя! — воскликнула Сима, обиженно выпятив полные губки.
— Серафима Викентьевна, а разве так уж обязательно кого-нибудь ненавидеть? — шутливо спросил Алеша Родзевич.
— Дураков ненавижу, бестактных и грубых людей! — горячо ответила девушка. — Кому ещё бутербродов? — вдруг перестав сердиться, спросила она окружающих.
Но оказалось, что все насытились и теперь потянулись в гостиную, где Коростелев демонстрировал горбушку несъедобного хлеба, который привез из голодающего уезда. Это было какое-то буро-зеленое рассыпчатоё вещество.
— Нет, госп…пода, вы поп…пробуйте этот минералогический конгломерат! — настаивал журналист. — Я вам расскажу, из чего он составлен: леб…беда, мякина, жирная, г…глина и д…десятая часть от…трубей… И при этом земство лишили права организовывать голодающим помощь… А вы г…говорите — интеллигенция!.. Где же она?! Что она делает?!..
Витя вошел в гостиную, стал за спиной Коростелева. Он один принял всерьез предложение журналиста.
— Мне можно попробовать, Константин Константинович? — спросил он, протянув руку к этому крестьянскому «хлебу».
— Витя, иди к себе! — строго сказала Анемаиса Адамовна. — Тебе здесь не место. Иди играй с Сашей. Тебя по зовут к столу.
Мальчик покорно вышел.
— А если, по-вашему, интеллигенция — класс, — продолжал журналист, — то это класс белоручек, трусливых эксплуататоров, которые питаются рабочими силами через желудок буржуев! Все эти декаденты Сомовы, все эти господа, которые вьются вокруг Морозовых, Мамонтовых, — всяческие артисты, поэты, певицы, которых буржуй называет «певичками» и которые с ним лакают ш-шампанское…
— Да вы — анархист, Константин Константинович! — воскликнул Горелов.
— А… может быть, может быть… не знаю… Но к этому «классу» принадлежать я решительно не желаю, — заявил журналист. — У меня есть приятель, с которым знакомы и вы, — Саламатин… Митрофан Саламатин — миллионщик, богач и, нас…сколько возможно в его положении, п…порядочный человек, весьма образованный. Конечно, он тоже инт…теллигент… Я с ним могу выпить водки и коньяку, но мы с ним кат…тегорически разного класса… Я его подбиваю купить нашу паршивую газетенку. Если мне провокация эта удастся, то наш поганый листок, вероятно, станет приличней в руках у такого издателя. Он будет тогда покупать мой труд, но мы с ним останемся разного класса…
— А к какому же классу, по-вашему, принадлежат поэты, писатели? — спросил Викентий Иванович Фотин.
— Позвольте, какие писатели и поэты? — громогласно вмешался доктор Баграмов. — Сейчас пошли в моду писатели-декаденты. Вы их читали, Викентий Иванович? Что они пишут? Либо весьма откровенный альков, либо какую-то надуманную галиматью — ангелов, экзотические цветы, которые пьют кровь из людей… Кровь-то людскую пьют не цветы, а, с позволения сказать, тоже — люди!!
— Вы, Иван Петрович, не поняли, — мягко пояснил доктор Зотов, похожий на широко известный портрет Надсона, — эти поэты так же, как вы, ненавидят пошлость и подлость окружающей жизни. Потому они и уходят в надуманный мир фантазии, в мир этой самой «галиматьи», как вы выражаетесь. Это — протест!
— Извините, Антон Александрович! — яростно взревел Баграмов. — По деревенской моей темноте я не понял! Простите великодушно! А если уж вы такой просвещенный, то объясните, пожалуйста, дальше. Я согласен с этими господами, что жизнь действительно подлая. Так почему же у них нет мужества разоблачить эту подлость?! Взглянуть ей в глаза и плюнуть в эти бесстыжие зенки реальности? Чего они испугались, чего они прячутся в Индию, в Вавилон, бегут в загробную жизнь! Или проще: боятся, что буржуй не станет им платить, если они напишут по правде всю грязь, которую он расплодил?! Так что же, и их считать интеллигенцией? Так сказать, быть одного с ними «класса», как вы выражаетесь?! Извините!..
— Иван Петрович, тут ваша ошибка, — усмехнулся Рощин. — Классовая принадлежность — это объективная вещь, а не выражение вашей симпатии. Люди разных воззрений могут принадлежать к одному классу. Пролетарий, который не осознал своих классовых интересов и верит в царя и бога, он все равно — пролетарий!
— Неужели и вы, Виктор Сергеевич, считаете интеллигенцию классом? — удивился Шевцов.
— Нет, я не считаю. Я просто Ивану Петровичу указал на его логический промах, — с усмешкой ответил Рощин.
— Нет, почему же ее не считать одним классом! — воскликнул Горелов. — Иван Петрович, вы — врач. Антон Александрович тоже врач. Вы, скажем, по-разному смотрите на поэзию, на декадентов. Но это вопрос вкуса. Так сказать, один любит арбуз, а другой — свиной хрящик… Но Оба, скажем, рабочие или оба врача принадлежат к одному классу…
— Пожалуйста, разберёмся и в этом! — воинственно грохотал Баграмов. — Тут вопросы не вкуса, Аркадий Гаврилович. Тут вопросы идеи, взглядов и совести, а они вытекают из бытия. Вы говорите — мы оба врачи. Но я лечу мужиков касторкой, клизмой да хиной, а господин доктор Зотов диетами пестует тех самых барынь, для которых его декаденты пишут стишки и картинки… И я совершенно согласен с Костей, что если мы с вами, Антон Александрович, пойдем на выборы губернского «предводителя интеллигенции», то не споёмся… Одним словом, мы с доктором Зотовым интеллигенты разного плана!
Молодежь единодушно захлопала Баграмову. Зотов возмущенно пожал плечами.
— Нисколько не претендую, коллега, быть с вами в тесном союзе взглядов и вкусов! — высокомерно ответил Зотов и покраснел. — Единственно, что я не терплю, как интеллигент, — это нетерпимости, а вы, Иван Петрович, ее яростный представитель.