— Потребительство, — вставил Василий.
— Это самое теребительство и есть. Теребит человека, пока забудет он про отчину свою, за так отдаст душу черту. Раньше-то, баяли, черту надо было тремя потами изойти, прежде чем заполучит душу. Теперича это ему без хлопот, потому не за что человеку держаться, окромя как за бутылку, за ублажение брюха своего…
Понимал Василий: когда еще и выговориться старику, как не теперь, при гостях. И все же взмолился:
— Матвеич! Давай не будем, а?
— Ах ты, господи! — подскочил дед. — Да разве ж я… Совсем запамятовал на старости… Не то тебе надобно, не то, знаю…
— А чего тебе, дядь Вась? — заинтересовалась Маша.
— Радости ему надобно, — насмешливо выкрикнула бабка Татьяна. Радости, а не жалости.
— Какая ж в деревне радость? И людей-то никого нет. А вправду, дядь Вась, зачем ты сюда приехал?
— Помолодеть хочу, — сказал Василий.
— На земле потрудиться, — добавил дед. — Отсюда и радость и младость.
Бабка вдруг сморщилась, зашлась тихим смешком:
— Помолодеет и женится на тебе, дурочке.
— Так он женатый, — серьезно сказала Маша.
— Так у вас, чай, и в другой раз можно. Мало ли пакостей в городе.
— Болтаешь, старая, не знамо что, — оборвал ее дед. И повернулся к Василию. — Ты где спать-то будешь?
— На сеновале, пожалуй.
— Нынче, что ль, ворожить-то начнешь?
— Воздух у вас больно свежий, как снотворное. Не проснуться мне сегодня. Завтра уж.
— И я хочу на сеновале, — заявила Маша.
— Совсем обесстыдела в городе, — вскинулась бабка. — Что ты, девка! Он же мужик.
— Пущай спит, — разрешил дед. — Седни можно.
Сено было свежим и таким пахучим, что слегка кружилась голова. А может, уже начинало действовать то, ради чего он и ездит сюда каждое лето? Маша шумно укладывалась в другом углу. Отблески заката заглядывали на сеновал, и, казалось, сам воздух тут розовый, волнующий. Наконец Маша затихла, и куры внизу угомонились, и навалилась такая тишь, что было слышно, как плещет на речке рыба.
— Дядь Вась, — шепотом спросила Маша, — а как ты ворожишь?
— Тебе не понять, — так же шепотом ответил он.
— Что я, дура какая?
— Молодая ты, рано тебе об этом думать. Да и не ворожу я вовсе.
— А дед говорил…
— Мало что говорил. Не ворожба это.
— А чего?
— Сам не знаю — чего. Может, и ворожба.
— Расскажи, дядь Вась?
— Не просто рассказать.
— А ты как-нибудь. Я пойму.
Он начал думать, как рассказать обо всем том, что он тут делает, когда приезжает, и незаметно уснул.
Проснулся от духоты. Солнце било во все щели, и казалось, что весь этот сеновал подвешен к высокой стрехе, к косой крыше на тонких ниточках лучей. Маша спала рядом, и губы ее вздрагивали: то ли она сосала соску во сне, то ли целовалась.
Он бесцеремонно растолкал ее. Маша открыла глаза, минуту испуганно оглядывалась и вдруг заулыбалась счастливо.
— Ты как тут оказалась?!
Она сморщилась виновато, как набедокурившая девчонка.
— Идем купаться, — сказал он.
— Я посплю, дядь Вась.
— Вставай, вставай, не лениться сюда приехала.
Он потянул ее за руку, и она поднялась, еще сонная, обмякшая вся. Спустилась по лестнице, села в копну, сваленную внизу, и заупрямилась, свернулась калачиком, закрыла глаза. Тогда он поднял ее на руки и понес к реке. Она не сопротивлялась, блаженно улыбалась у него на плече и все закидывала голову, то ли ото сна, то ли от удовольствия.
Купание освежило обоих. Наперегонки они взбежали по пологому склону, с хохотом ворвались в тихий двор деда Кузьмы, переполошив ленивых кур и благодушную дворнягу Белку, не присаживаясь, напились молока, услужливо приготовленного бабкой Татьяной, и ушли бродить по окрестным полям и лесам. Ушли босиком. Первым разулся Василий, глядя на него, скинула туфли и Маша. Повскрикивала, осторожно ступая по траве, но быстро привыкла и заскользила ногами, стараясь подминать жесткие стебли. От этого ее шаги сразу стали легкими, летящими, она тотчас приметила неожиданное изящество своей походки, перестала осторожничать и, к своему удивлению, перестала колоть ноги.
— Как здорово!
— Еще бы не здорово! Природу надо принимать всем телом, только тогда можно ощутить, как она радуется тебе.
— Природа? Радуется?!
— Мы привыкли жить как хапуги. Только чтобы нам. А если открыться навстречу? Будет взаимность. А взаимная любовь — это уже совсем, совсем другое дело, нежели любовь без взаимности. А?
Маша не ответила, и Василий понял: больной это для нее вопрос, безответный. И не стал допекать расспросами, шагнул в придорожный куст черемухи, усыпанный зелеными кистями ягод, но еще не растерявший весенней пахучести, прижал к щекам холодные листья и застыл с закрытыми глазами, слушая позванивающий шорох веток, стараясь ощутить редкостный, испытанный в прошлые годы трепет от близости живого, доброго, всеобъемлющего. Но он ничего не ощутил теперь, то ли мешала Маша, то ли он еще не освободил душу для подлинного общения с природой.
До полудня ходили они по старым тропам и напрямую, по твердым как камень бывшим пахотным полям, зарастающим кустарником и колючей сорной травой. Шли, куда глаза позовут, а звали глаза к красоте, открывавшейся за каждым бугром и перелеском. Так и совсем далеко можно было уйти, да начал донимать голод, да несносно горели изнеженные, отвыкшие от земли ступни. Вышли они к ручейку малому, отыскали омуток по колено и сели, опустив ноги в воду. И почувствовали оба не просто облегчение, а будто прикосновение к чему-то живому, радующемуся их присутствию тут. Так бывает, приходишь незваным гостем в чужой дом и вдруг встречаешь такую искреннюю приветливость, будто хозяева все глаза проглядели, тебя ожидаючи. И скованность остается вместе с пальто в прихожей, и ты уже сам удивляешься: чего стеснялся? И чувствуешь себя как дома, где в привычном и родном сразу расслабляешься, отдыхаешь душой.
Долго сидели так, молчали. Потом Маша пожала плечами, сказала неожиданное:
— И чего я, дура?..
— Ты помолчи, — сказал Василий, поняв все, что она хотела сказать, и чего не хотела.
— Смешно!..
— Ну и смейся. Смеяться здесь можно. Только тихо.
Но Маша не смеялась, даже вроде бы еще погрустнела или задумалась о чем-то. Легкая улыбка трогала ее губы, и Василий знал: мысли Маши сейчас светлые, добрые, и никем она не считает себя обиженной.
Они и возвращались молча. Маша уж не бегала за каждым полевым цветком, шла задумчивая, словно несла в себе что-то значительное. В сосредоточенности своей не заметили, как наползла туча. То светило солнце, а то вдруг потемнело и заохали березы, кланяясь под предгрозовым вихрем. И ливень обрушился внезапно, зашумел, как дальняя электричка, быстро приблизился, и листья, вздрагивая под тяжелыми каплями, разом весело залопотали по всему лесу.
Под плотным куполом одинокой березы пока что было сухо. Но отдельные тяжелые капли уже пробивали листву, падали на голые плечи Маши, заставляя ее жаться к Василию. А он стоял зажмурившись, испытывая давно позабытую нежность, какую он искал здесь каждое лето, долго и с трудом вызывая в себе это чувство. А теперь оно пришло быстро, на другой же день после приезда. И все из-за этой девушки, так счастливо оказавшейся рядом. Радость захлестывала его, и в то же время жил в нем затаенный страх за эту радость. Слишком уж много было совпадений: и звали-то ее тоже Машей, и такой же она была порывистой, непонятной, и так же они только что сидели у ручья, студя уставшие ноги, и дождь в точности такой же, быстрый и теплый, заставивший их тогда, много лет назад, прятаться под березой…
Туча, как заботливый поливальщик, ушла в луга, волоча за собой серый хвост дождя. Проглянуло солнце, а они все стояли под березой, словно ждали чего-то еще. Наконец Василий немного отстранился от Маши, и она тотчас отшатнулась, выбежала на солнце, затанцевала в мокрой траве.
— Хорошо-то, дядь Вась! Будто я маленькая!..