22
Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть.
Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы.
Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, как казалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним.
Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон.
И только один образ еще сиял сквозь мглу — лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-то чувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям.
Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки.
За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком.
— А есть нужно, — сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. — Есть нужно, — повторил он. — Почему вы отказываетесь от еды?
Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего.
Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека.
— Товарищ капитан… — еле слышно проговорил он.
— Гражданин капитан, — заметил надзиратель.
— Гражданин капитан, — машинально повторил художник. — Дайте мне бумаги…
— Зачем она вам?
— Написать о помиловании.
— Вы же отказались от помилования.
— Да что же это! Что же это такое! — истерично закричал Сосновский. — Уже и о помиловании нельзя? Ничего уже нельзя, да?!
— Тише! — сказал надзиратель, открывая перед капитаном дверь.
— Умоляю! Дайте бумагу! — Сосновский схватил капитана за рукав.
Надзиратель силой оторвал его от офицера.
— Доиграетесь! — пригрозил он Сосновскому.
— Бумагу вы сейчас получите, — сказал капитан и, обращаясь к надзирателю, добавил: — Принесите бумагу и ручку. Я здесь побуду.
На следующее утро, при сдаче дежурства, капитан доложил начальнику тюрьмы о Сосновском и о том, как осужденный не прикасается к пище, только пьет воду. Капитан подчеркнул, что, по его мнению, в поведении осужденного нет ничего демонстративного.
— У меня уже лежат два рапорта надзирателей о Сосновском, — сказал подполковник Чамов. — Попробую доложить о нем комиссару.
23
Чамов встретил начальника управления охраны общественного порядка у главных ворот.
— Здравия желаю, товарищ комиссар! В подразделении все в порядке. Докладывает подполковник Чамов.
— Здравствуйте, Михаил Петрович. Давненько мы с вами не виделись.
— Так вы ведь в отпуске были, товарищ комиссар! И я всего только две недели назад из санатория вернулся. Правда, уже забыл, что отдыхал.
— Выглядите хорошо.
— Последнее время, товарищ комиссар, мотор чего-то барахлил. Теперь немного подремонтировали.
Чамов нажал кнопку звонка.
— Прошу, Виктор Павлович!
Когда комиссар и подполковник вошли во двор, им козырнул надзиратель, охранявший вход в тюрьму.
Комиссар подал ему руку. Надзиратель на мгновенье задержал ее в своей:
— Разрешите поблагодарить вас, товарищ комиссар!
— За что, товарищ сержант?
— Помните, Виктор Павлович, — вмешался Чамов, — мы обращались к вам, чтобы райисполком присоединил освободившуюся комнату к квартире нашего сотрудника? И вы помогли.
— Это вы, товарищ комиссар, обо мне хлопотали, — заулыбался надзиратель. — Большое вам спасибо от меня, от жены и детей.
— Что ж, рад за вас. Сколько лет служите в органах?
— Двадцать, товарищ комиссар. Из них восемнадцать здесь, в тюрьме.
— Рад за вас, — повторил комиссар и повернулся лицом к подполковнику, давая этим понять, что разговор с надзирателем окончен.
— Ко мне зайдем или сразу по корпусам? — спросил подполковник.
— Начнем с корпусов. С больницы.
— Есть. Сержант, откройте дверь.
На тюремном дворе к ним присоединился майор — заместитель Чамова. Поприветствовав комиссара, он шепотом напомнил подполковнику о Сосновском.
— Мы хотели доложить вам о Сосновском, приговоренном к высшей мере, — сказал Чамов комиссару.
— А, это тот самый? Художник?
— Так точно. Верховный суд приговор утвердил.
— Ну и что же?
— Понимаете, Виктор Павлович, ведет он себя как-то странно, необычно. Боюсь даже говорить, но складывается впечатление, что не похож он на убийцу. Мы их тут насмотрелись за годы службы, — вздохнул подполковник. — Мой заместитель такого же мнения.
— Ведет он себя не просто странно, — добавил майор, когда комиссар взглянул на него, — а, пожалуй, как человек невиновный, но попавший в безвыходное положение.
— Ну-ну, интересно…
— Было бы очень хорошо, если бы вы, Виктор Павлович, сами с ним поговорили, — дипломатично вставил начальник тюрьмы.
— Для этого существует прокурорский надзор, — сказал комиссар.
— Само собой, доложим, — заверил Чамов. — Но, товарищ комиссар, пользуясь случаем, что вы у нас…
— Ну что ж… — не спеша, словно еще колеблясь, сказал начальник управления, — если вы так просите…
— Где, Виктор Павлович, в камере или в моем кабинете? — сразу же спросил Чамов, чтобы не откладывать дело.
— Давайте уж у вас, Михаил Петрович. Пока обойдем камеры, пусть художника приведут к вам в кабинет.
— Слушаюсь! Товарищ майор! Распорядитесь!
…Был первый час дня, приближалось время обеда, когда начальник управления вошел в кабинет подполковника:
— Где ваш художник?
— Здесь. Но, может быть, после обеда?
— Какой уж тут обед! Введите.
Он снял фуражку, повесил плащ и сел за стол.
Чамов открыл дверь. В кабинет вошел офицер.
— Здравия желаю, товарищ комиссар! Дежурный — старший лейтенант Сыняк. Разрешите ввести осужденного?
— Здравствуйте. Введите.
— Входи! — крикнул Сыняк в коридор.
Порог переступил изможденный человек с белой головой. Его отяжелевшие, припухшие и красные от бессонницы веки медленно опускались и так же медленно, с трудом, поднимались.
Комиссар видел Сосновского впервые и внимательно осмотрел его с головы до ног.
Художник сделал нетвердый шаг к столу и с трудом произнес:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил комиссар. Затем приказал: — Старший лейтенант! Снимите наручники!
Дежурный офицер бросил недоуменный взгляд на начальника тюрьмы, словно ища у него защиты, — ведь с приговоренного к смертной казни наручники разрешается снимать только в камере! Комиссар понял этот взгляд и повторил:
— Да, да, снимите. Надеюсь, художник ничего нам здесь не нарисует.