Я сидел на вокзале, в зале первого класса, таком похожем на сотни российских вокзальных залов, — с буфетом, где под стеклом черствели чахоточные бутерброды, с пыльными растениями на длинном столе, с официантами, правда, китайцами, но капля в каплю похожими на всех вокзальных официантов. Передо мною были два пути: близкий путь — в китайскую каталажку и оттуда, может быть, в тюрьму, если я стану упорствовать в своем интересе к запретным для советских людей китайским фанзам и лачугам и останусь, на зло шпикам, в Харбине, или далекий путь — дальше по К.-В. ж. д. на восток. Разумеется, я выбрал последнее.

Почему невозможно менять лицо и цвет кожи, как одежду? Почему у меня сейчас не узкий разрез глаз и не желтый цвет кожи? Если бы это можно было сделать, в каких дураках я оставил бы харбинскую охранку и ее шпиков-белогвардейцев, принюхивающихся к следам каждого советского гражданина. Я затерялся бы в китайской толчее китайского города, я ходил бы и ездил, куда хочу.

Впрочем, для этого даже не нужно быть непременно китайцем. Англичанин, американец, японец свободно рыщут вдоль и поперек по этой стране, по ее городам и улицам, и ни одна ищейка, ни белая, ни желтая, не интересуется ими. Но то, что я есть — моя советская сущность и советский напор, — сильно ограничило возможности и круг моих наблюдений. Не было даже уверенности в том, что мне можно ехать на восток. У меня не было «бумажки», и, сев с билетом в кармане в мягкий вагон, я чувствовал себя зайцем.

Но ехать, так ехать. Кондуктор на перроне дал сигнал к отправлению, паровоз откликнулся на трель свистка, поезд рванулся и пошел. Харбин — назади{6}, и сыщик пока одурачен, потому что хозяину гостиницы я заявил, что еду обратно в Читу.

В плюшевом купе я не один. Против меня сидит человек иностранной внешности, выбритый, вылизанный, с рыжими зачесами жидких волос на лысых висках. Его ноги прикрыты клетчатым пледом. На нем черный сюртук, застегнутый почти до горла. Острый кадык на горле выпирает из тугого крахмального воротничка. Человек этот сидит так, как будто его, как сига, насадили на прямую палку. Он держит перед своими глазами маленькую книжечку в синем бархатном переплете с медными наугольниками и застежкой. На переплете вытиснен крест. Ага, английский миссионер!

Вот он не чувствует себя зайцем в Китае. Он поднимает глаза поверх своего бархатного Евангелия. Эти глаза цвета воды смотрят на меня строго. Тонкие голубые губы, похожие на дождевых червей, едва заметно шевелятся. Точно не из его горла, а откуда-то из глубины его тощего, прямого тела, из живота, что ли, звучит его голос. Кажется, он обращается ко мне, но что он говорит, не понимаю.

Это ничего не значит, что я не знаю ни слова по-английски. Не зная языка, я разговариваю с китайцами, с корейцами, с гольдами, с японцами, даже с тунгусами с Камчатки и айнами с Сахалина. Было понятно и весело для обеих сторон. Этот человек говорит без всяких жестов, с совершенно неподвижным, как фарфоровая маска, лицом и, кажется, сердится, потому что голос, идущий из его тощего нутра, становится гуще. Но я все-таки не могу понять.

Тогда он перекладывает синее Евангелие в левую руку. его правая рука в крахмальной манжетке вытягивается под геометрически точным прямым углом, сухой палец с отполированным ногтем указывает на эмалированную табличку на стене. Там на четырех языках написано: «для некурящих». Я гашу папиросу, а англичанин снова устремляет свои водянистые глаза на Евангелие.

Этот пресный господин едет на юг, где цветут маковые плантации, где, во славу Христа и Британской империи, его соотечественники, плантаторы, выжимают из мака сок для опиума, а из китайских рабочих — пот для доходов с своих акций. Весь юг «особого района» пестреет маковыми полями. Среди этих полей, в китайских деревнях и городах, разбросаны миссионерские школы — агитпункты английского империализма, который одновременно с ядом опиума прививает китайцам яд христианской покорности и незлобия.

В плюшевом купе душно и тошно от постного миссионера. С внутренним вздохом сожаления я вспоминаю свой путь от Карымской до Харбина в жестком вагоне манчжурского поезда с корейцами, бурятами и монголами, вспоминаю Ли-Тина на укладке для багажа, плевавшего без всяких церемоний вниз через мою голову, вспоминаю запах чеснока, бобового масла и пота и в досаде и тоске заваливаюсь спать.

Как раз в эту минуту поезд тормозит, в окне наплывают огни. Станция. Створчатая дверь купе раскрывается, носильщик пыхтит над огромным чемоданом. Обладатель этого колоссального чемодана — почти карлик, японец, в котелке, в коричневых перчатках, приветствует англичанина. Тот откладывает бархатное Евангелие на столик и, сохраняя неподвижность своего фарфорового лица, протягивает руку японцу и отвечает ему на приветствие своим голосом из желудка. Итак, чорт возьми, они знакомы. От одного было тошно — теперь двое. Я вскакиваю и выхожу в коридор.

У окна курил старик в железнодорожной фуражке. От него так и брызгало веселой стариковской бодростью. Все радушно смеялось на его лице. Смеялись лучи морщинок вокруг веселых, искристых глаз, весело курчавились завитки его серебряной широкой бороды, под усами дрожала улыбка.

— Из России? — спросил он и открыл два ряда блестящих, совсем молодых зубов. — По лицу вижу — не по носу вам наши места. Китайскую каталажку нюхали?

— Нет еще пока.

— Поживете — понюхаете.

Он рассмеялся, точно это было очень весело нюхать китайский полицейский участок.

— Не из Москвы ли вас занесло?

— Из Москвы.

Он до того обрадовался, что бросил курить.

— Сыпьте ко мне. В купе как раз есть место. Где ваши вещи? Айда!

Не спрашиваясь меня, он бросился за моим чемоданом, перетащил его в свое двухместное купе и там молча осматривал меня несколько минут восторженным взглядом.

— Батюшки, из самой Москвы! И нашел себе соседа. Сдохнуть можно с этим живым церковным паникадилом! Ну, рассказывайте.

Но рассказывать мне он не дал. Видно, у него накипела потребность поделиться со свежим человеком. Он рассказывал о себе. Он — дежурный по станции, служит на К.-В. ж. д. тридцать с лишком лет, чуть ли не со дня открытия движения по этой дороге.

— Станцию Имяньто знаете?

Я не знал этой станции.

— Паршивая станциошка. Однако, ничего, обжился. Клуб выстроили. Школу тоже. Все это в наше, советское время. Вы — вполне советский, я полагаю?

Глаза его стали серьезны и пытливо впились в меня. Разумеется, вполне, — успокоил я его.

— Так, так. Ну вот, хорошо. Стало быть, больше тридцати лет протрубил я на этой дороге. При мне она и отстроилась. С солдатчины здесь и остался. Времена давние. На подавление боксерского восстания нас тогда послали. Тут мой срок службы и вышел. Еще до того, в девяносто шестом, что ли, начали дорогу строить. Строили ее, батенька, такие хапуги, что… Русско-азиатский банк строил, ну, и понятно. Миллионы к рукам прилипали. Мост через Сунгари видели? Так инженер, который его строил, состояние нажил прежде, чем мост был наполовину готов. И было от чего нажиться. Китайский труд дешев, а в те времена совсем даром работали. Наживались артельщики, десятники, кто во что горазд. Как саранча, налетал сюда всякий сброд из России. Золотое дно! Свыше полумиллиарда ухлопали на дорогу, а построили, так в первый же год шпалы начали раз'езжаться, быки на сунгарийском мосту то и дело давали трещины… Дорога давала миллионные убытки. Впрочем, царское правительство строило ее не для эксплоатации, а для других целей. По договору с китайцами, дорогу проводили до Порт-Артура. Уже тогда чувствовалось, что дорога строится для военных целей. В русско-японскую войну К.-В. ж. д., если, помните, и сослужила службу. Только она лишь и помогла подвозить войска и провиант. Если бы не К.-В. ж. д., японцы нам бы дыхнуть не дали. Побили бы еще круче. Ну, да ладно, будет о прошлом… Меня другое возмущает…

Точно обожженный своими мыслями, он вскочил и лихорадочно закурил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: