Ли-Тин расценивал людей и жизнь с точки зрения работы. На товарной станции всегда много работы — это хорошо. Огромные горы тюков и мешков с хлопком и бобами требуют много рук — это тоже хорошо. У Ли-Тина есть руки, которых ждут эти тюки, мешки, ящики, боченки. И нет конца вагонам, которые надо нагружать и разгружать, неиссякаемы горы угля, жмыхов, дубовых и кедровых бревен и досок. Поезда привозят работу и уходят для того, чтобы привести новую работу. Хо! (Хорошо).
Он был очень удивлен, когда я сказал, что хочу пойти к нему в фанзу, чтобы видеть, как живут «китайска люди» — рогульщики, кули, ремесленники.
Ваша не ходи там, — старался он убедить меня. Там люди живут худой.
Уличка упиралась в железнодорожную насыпь. По ту сторону полотна начинались плеши, пустырей, заросших бедными, жалкими цветами мусорных свалок — чертополохом, беленой, чахоточными одуванчиками. Одинокие{5}, голое дерево тянуло вверх свои сучья, точно сухие костлявые руки.
Здесь были разбросаны фанзы. Из глиняных труб шел вонючий, горький дым очагов. Загаженная земля была ослизлой, как падаль. Нога скользила по ней. В свалках за фанзами копошились дети и собаки, которые с криком и рычанием отбивали друг у друга добычу.
В фанзе было темно, низко, смрадно. Покатая глиняная крыша, без настила, висела над головой. Захватило дыхание от масляного чада и тяжелого, густого запаха пота. Перед глазами, не освоившимися в сумраке, сгущенном испариной от тел и лохмотьев, точно встала стена мутного тумана. Из этого тумана сначала прорезалось качающееся желтое копьецо масляной лампочки, потом смутно вспухли кучи тряпья на нарах, расположенных вдоль покатых стен, наконец, забрезжили голубоватым мерцанием вечера скошенные уклоном крыши оконца, в частых переплетах, затянутые пленками бычачьего пузыря.
Здесь жило несколько семейств. На нарах, в куче тряпья, сидели, поджав под себя ноги, женщины с грудными детьми; трое китайцев спали ничком, выставив покрытые корой грязи пятки; черный старик-манчжур с тонкими, длинными, как у сома, усами задумчиво курил трубку, сидя на корточках; кучка китайцев, сгрудившись тесно на полу у лампочки, перекидывались узкими китайскими картами, звякала медь, слышались азартные вскрики. Посреди фанзы была печь, в ее узком жерле плясало слабое синенькое пламя, в круглом горшке клокотало что-то. Другой манчжур, молодой и плотный варил рис, пробуя пальцем из кипящего горшка.
Плосконосые женщины на нарах были ужасны. Вероятно, они ни разу в жизни не мылись, но зато обильно смазывали бобовым маслом жирные, черные волосы, жесткие и толстые, как конский волос. Головки грудных детей, приникшие к их грудям, тоже смазанные маслом, были из'язвлены чирьями золотухи. Эти женщины крикливо ссорились. Одна, помоложе, смежив узкие глаза двумя косыми щелочками, качалась из стороны в сторону и тоненьким голосом тянула заунывную китайскую мелодию, похожую на нудный комариный звон.
Ли-Тин сказал что-то по-китайски. Молодая китаянка размежила свои щелочки, перестала петь и, улыбаясь, закивала головой.
В китайском городе (Цицикар). В богатом квартале.
— Его есть моя бабушка (жена), — указал на нее Ли Тин.
«Бабушка», покивав несколько раз, снова погрузилась в равнодушие и опять зазвенела свою песню.
— Его хороший бабушка, ничего не работай,— похвастал Ли-Тин.
Женщины, даже у китайской бедноты, не исполняют никаких работ. Даже домашние работы, стирку белья и варку пищи, делают мужчины.
Китайцы бросили игру в карты и обступили меня. Старик-манчжур придвинулся ближе и вытянул сухую жилистую шею, чтобы послушать, о чем говорят. У него была-маленькая ушастая голова с тоненькой косичкой, заплетенной вокруг почти лысого темени.
Все они оказались грузчиками на товарной станции, молодой манчжур работал на пристани на Сунгари. Ли-Тин оживленно рассказал им что-то. Из его жестов можно было понять, что он рассказывает о «русски люди», т.-е. обо мне, и, кажется, здорово привирает. Вероятно, он рассказал им и о потрясшем его рукопожатии — китайцы совали мне свои влажные, потные руки и, осклабившись, наперебой восклицали:
— Хо!
Только старый манчжур сидел неподвижно со своей трубкой, вслушиваясь и презрительно щуря слезящиеся глаза.
— Его далеко дом. Его из Гирина приходи, — сказал Ли-Тин про старика.
Манчжур был мужиком из-под Гирина. Его «грабил хунхуз», «бабушка (жена) его мало-мало убей», «фанза гори» — все это рассказал Ли-Тин, и китайцы-грузчики подтверждали кивками голов и горестно-сочувственным «пу-хо» (плохо). И старый манчжур слушал рассказ о своих несчастнях равнодушно и презрительно, точно кого-то далекого, а не его обездолили хунхузы, ограбили хозяйство, убили жену, сожгли дом.
Рис в горшке поспел, и китайцы проворно принялись есть его палочками. Они с'ели по горсточке риса, и это был их обед и ужин за весь день, перегруженный тяжелым трудом. Старик-манчжур совсем не ел. Он ушел в свой угол и продолжал курить трубку, сидя на корточках неподвижно, как идол.
Лампочку перенесли на нары и сели вокруг нее.
— Наша кури надо, — блаженно улыбался Ли-Тин.
Китайцы раскалили на длинных иглах коричневые плиточки опиума и закурили. Ли-Тин погрузился в наслаждение и даже не заметил, как я поднялся и пробрался ощупью к выходу. Тошный осадок дыма першил в горле и подкатывался тошнотой под сердце.
Позднее я бывал и в других фанзах — у носильщиков, которые ходят по утрам по улицам нового города, согнувшись под длинным, в три метра, бамбуковым коромыслом, на концах которого висит кладь; у водоносов, которые на таких же коромыслах носят в кубических жестяных ведрах воду из Сунгари; у портных, которые, сидя по пятнадцати часов на корточках, шьют кропотливой китайской стежкой манчжурские тэрлики (халаты) для продажи на барахолке; у ткачей, которые, стоя у первобытных станков, приводят в движение че'лнок непрерывной работой ног и рук; у кожевников, которые дубят кожу манчжурских быков мочей и в вони испарений работают от зари до полуночи, чтобы заработать на горсть риса.
Такой горькой нищеты, такого труда, такого терпеливого равнодушия к себе, как у китайцев и манчжур рабочего Харбина, я не видал больше нигде. Японские агенты, вербующие рабочих для своих южно-манчжурских плантации боба и мака, гиринских табачных плантаций и угольных копей под Пекином, грузили их, как скот, в вагоны, и они покорно набивались по полусотне в товарный вагон — они ехали зарабатывать каторжным трудом свой рис и затяжку опиума.
IV. ПО ПУТИ НА ВОСТОК
Вынужденным от'езд. С билетом, но заяц. Неудобства советского чело века в Китае. Пресный сосед. Опиум и Евангелие. Парень-рубаха. История К.-В. ж. д.
Мои ночные посещения китайской бедноты не прошли мне даром. В гостинице уже справлятись обо мне. Каждый раз, когда я спускался по лестнице, хозяин гостиницы миленький, худенький японец в стишком больших очках для его сморщенного крошечного личика — выскакивал из своей каморки, которая гордо называлась конторой, и неодобрительно поглядывал на меня.
Однажды он поймал меня за рукав и, вежливо изгибаясь и расплываясь в улыбке, повел меня за собою в свою «контору». Он употребил неимоверное количество жестов, чтобы об'яснить мне при помощи тех нескольких русских слов, которые знал, что он ужасно не любит иметь дела с китайской полицией. Я понял, и он радостно закланялся всей своей игрушечной фигуркой. И, прежде чем я успел опомниться, бой (слуга) уже взвалил мой чемодан на плечи, а хозяин, опять извиваясь в поклонах, возвращал мне документ.
У меня не было намерения так скоро покинуть Харбин. Я едва только успел увидеть краем глаза жизнь этого любопытного города. Меня глубоко захватил интерес к китайским улицам, к быту и труду китайской бедноты. Лишь накануне, так, в заречном городе, а познакомился с молодым китайцем, коммунистом, который недавно окончил университет трудящихся Востока в Москве и теперь, рискуя головой, руководил подпольными кружками среди китайских рабочих на пристани Сунгари.