II
Ночью по Волчьей балке перешли условную линию фронта шестипудовый «слепец» с органчиком и поводырь. Сделав около двенадцати вёрст по полевым дорогам, они добрались к рассвету до Крутогорского почтового тракта.
— Как добрые кони, — отдуваясь, сказал «слепец». — Не швидко[1] Володька?
— Нет, товарищ Пелипенко, я быстрый. Им встречались и всадники и подводы, но никто не обращал на них внимания. Много бродило тогда певучих слепцов по кубанским укатанным шляхам.[2] На ярмарках и базарах слушали их, швыряли в железную чашку грошовую милостыню, но здесь объезжали нищих рысью, чтоб не подцепились ненароком.
Миновав аул и переходя вброд студёную протоку, взводный поскользнулся, упал и вымок.
— Тю, бес кривоногий! — ругался Пелипенко. — Как с коня сойду, так нападёт на меня какая-то трясучка!
Пришлось задержаться, хотя Крутогорская была перед ними. Сделали привал. Выжали вдвоём скудное одеяние нищего. Растянули на кустах для просушки. Голый Пелипенко отмахивался жухлым листом лопуха от осенних назойливых мух.
Лес обширной долины Кубани прорезывался протоками. Кое-где зеленели луговины, покрытые сочной высокой травой. На крутое правобережье нависали сараи и заборы приречных дворов. Напротив ворчливой водяной мельницы, на обрыве, отчётливо выделялись кирпичные высокие стены какой-то заводской постройки. От завода круто вниз вела деревянная лестница. По лестнице спускался казачий оркестр. Под солнцем золотели трубы, вспыхивая и потухая. Трубы просигналили последний раз на свайном пешеходном мосту и скрылись в лесу. В лесу, очевидно, предполагалось гулянье.
— В хорошей станице люди живут, — сказал Володька, проводив глазами трубачей.
— Что это за станица! — презрительно скривился Пелипенко. — Речки непутёвые, так и валят с ног. Пока до станицы доберёшься, как коршун летаешь с горы на гору. Нет лучше нашей Кирпильской станицы. Весь юрт как на ладони, а посередине речка течёт, спокойная, важная, как попадья. В камыше у нас всякой твари по паре: утка, лыска, нырок, чирок. В Кирпилях сазаны — как сосунки. А раки? Раки — как черепахи, — одной клешни хватит закусить полбутылку. Эх, Володька, хорошая станица Кирпильская! Как повырываем волосья кадету, приезжай ко мне в гости. Женим тебя в Кирпильской. Справные девчата у нас в станице, вот такие, как я…
Пелипенко расправил широкие плечи и хвастливо подкрутил реденькие усы. Володька потянул его за руку:
— Глянь, дядя Охрим! Пелипенко прищурился.
В воду влезло стадо буйволов. Они забрались в протоку, легли и подняли вверх безразличные квадратные морды. Пастух, не снимая штанов, перешёл протоку и, волоча змеевидный конопляный кнут, приблизился к путникам. Поздоровался, сел и попросил закурить. Пастух был молодой невесёлый парень, худой и длинноногий, Он курил сыроватую махорку Пелипенко и поминутно кашлял. Наблюдая торопливые воды, он безучастно бросал в протоку камешки.
— Уважает буйла мокрое, — тихо произнёс он. — Заберётся в воду — и не поднимешь: как каменная. Надоело у них в подчинении быть. Вроде и хозяин скотине и не хозяин. Жди, пока она сама встанет.
— Хозяин?! — удивился Володька, разглядывая войлочную осетинскую шляпу пастуха и драный бешмет. — Неужто всё твои буйволы?
— Какой там мои! — покашливая, пастух отмахнулся. — Чужая скотина. У черкесского князя в работниках состою. Все воюют, а я один с буйлами тоже, поди, воюю…
— Бросил бы их, — посоветовал Володька. Пастух глянул на него. Володька разглядел
серые печальные глаза парня. Под глазами были тёмные круги и, несмотря на очевидную молодость, мелкие старческие морщины.
— Бросил бы, да не могу. Кому я нужен? Хворый я. Я сам с Суворовской станицы. Шкодливый был мальчишкой. Раз крал горох у хуторянина, Луки Горбачёва, а он застал, ну, я с того дня и высыхать начал.
Пелипенко толкнул Володьку в бок, шепнул:
— Про брата нашего Тараса Горбачёва, старшины третьей сотни. — И громко спросил: — Так с чего сохнуть начал?
— Поймал Лука, прикрутил к дрогам конскими путами да и начал гонять по кочкам, пока кровь с глотки не пошла. То смеялся Лука, а то сам испугался, отвязал, домой отправил и гороху ещё в карманы мне напихал.
— Может, не Лукой зовут Горбачёва, а Тарасом? — нахмурившись, спросил взводный.
— Нет, Лука, — отмахнулся пастух. — Тарас-то брат его. Тот справедливый. Говорили на улице, у Кочубея он в отряде. Я бы сам к Кочубею пошёл в отряд, да негож. Всё одно не возьмут.
Буйволы начали подниматься. Пастух встал. Он покачивался на длинных ногах, застёгивая бешмет.
— Кто в Крутогорской атаманует? — спросил будто невзначай Володька. — Кто управляет, добрый до нищих-старцев?
— Да, может, до старцев и добрый, а вот молодых со свету сжил, — меняя тон и возбуждаясь, ответил пастух. — Главный будет атаман Михаил Басманов — генерал. Был проездом генерал Покровский, повешал, повешал людей и на фронт подался. Сейчас Шкуро здесь. Азиатские полки смотреть приехал, а может, царскую тётю проведать.
— Какую тётю? — насторожился Пелипенко.
— Да гостит сейчас в станице великая княгиня. Меня в воскресенье не пустили по той улице, где она живёт. В её доме танцы.
— Гляди, прямо не Крутогорка, а Петербург, — удивился Пелипенко. — Да что же они тут делают? Танцуют, и всё? Люди кровь теряют, а они танцуют!
Пелипенко, забыв, что он немощный слепец, вскочил, плюнул и выругался так, как мог отвести душу только лихой кочубеевский командир.
— Дядя Охрим, — дёрнул его Володька, — ты же слепец. У тебя должна быть еле-еле душа в теле, а ты — как строевой конь!
— Тю, тю, забыл, — сокрушённо отмахнулся Пелипенко. — Не выдашь, пастух, а?
Но тот, не обращая на него внимания и не попрощавшись, покашливая, перебрёл протоку и погнал в гору мокрое, блестящее стадо.
Влажная одежда досыхала в пути на горячем теле взводного. Они шли, и для практики Пелипенко ворочал белками, пел, покручивая незамысловатый органчик. Так добрались до церковной ограды и заночевали под густой и надёжной сенью грушевых деревьев, недалеко от чьей-то могилы.
Утром их прогнал церковный сторож, и они направились к базару.
III
Станица была многолюдна, шумна. Чувствовалась близость фронта. Во дворах стояли армейские повозки, тачанки, кухни. На площади, у верёвочных коновязей, расположилась сотня казаков-черноморцев; накрытые брезентом, серели горные орудия.
На базаре бабы торговали молоком, сметаной, маслом. Гоготали гуси, ощупываемые и передаваемые из рук в руки. Бойко распродавались арбузы и дыни.
Молчаливые карачаевцы сидели на корточках возле пирамид овечьего сыра — брынзы. Тут же рядом, связанные верёвками, поводили печальными влажными глазами поджарые бараны высокогорных пастбищ. Привыкшие к альпийским лугам и безмолвию, они не понимали прелести базарной сутолоки, блеяли и поворачивали удивлённые сухие головы. Карачаевки торговали так называемым айраном, выдавливая это вкусное кислое молоко из коричневых бурдюков, доставленных в долину на низкорослых ослах.
За слепцами двигалась орава мальчишек. Пелипенко устал закатывать очи и притворяться немощным. Он был потен и зол. Уйдя с базара, они снова попали к собору к концу обедни. Замешавшись в празднично разодетую толпу, они протиснулись как раз к тому времени, когда из церкви, сопровождаемый пасхальным трезвоном колоколов вышел сам генерал Шкуро. Казаки генеральского конвоя сдерживали напор, но всё же Шкуро вскоре оказался в плотном кольце любопытных. Пелипенко, будучи на полголовы выше всех, сумел разглядеть генерала.
Шкуро был затянут в серую черкеску. Оружие было выложено слоновой костью. Рукава черкески были широки и подвёрнуты почти до локтя, обнажая шёлковый бешмет.