Генерал походил на обыкновенного казачьего вахмистра. Держал себя с нарочито подчёркнутым достоинством и грубоватой натянутостью.
Сопровождающий его атаман отдела генерал Басманов блестел крестами и медалями, добытыми ещё в Маньчжурии во время усмирения восставших китайских крестьян. Черкеска чёрного сукна была расшита. Бешмет настолько затянул шею, что лицо атамана налилось кровью. Был грузен Михаил Басманов; говоря со Шкуро, нагибался всем корпусом и, видимо» стеснялся ломать спину перед этим неказистым, бесцветным выскочкой, взлетевшим, как фейерверк, на вершину чинов и славы.
Шкуро медленно продвигался. Он недовольно морщился и был беспокоен. По пути отвечал на незначительные вопросы станичников об успехах на фронте, о предполагаемом призыве в армию трёх годов. Вопросы ему, очевидно, надоели, и он отвечал быстро, резким, срывающимся голосом.
Володьке, как он ни тянулся, не был виден Шкуро, но его самоуверенный голос раздражал Володьку, и его так и подмывало сделать генералу неприятность. Когда Шкуро, в ответ на чей-то вопрос, зло обозвал Кочубея большевистским выродком, Володька не выдержал и звонко выкрикнул:
— Ваше превосходительство, правда, что вы поймали Ваню Кочубея?
Кругом притихли. Басманов выпрямился, грозно метнул глазами. Какой-то солдат в зелёных обмотках, больно ущипнув Володьку, дёрнул его и поставил за свою широкую спину. Пелипенко, сверкнув фарфоровыми белками, застыл. Гроза миновала. Басманов нагнулся к Шкуро, и тот, сдвинув выцветшие брови, резко бросил:
— А меня поймал Кочубей?
— Никак нет, ваше превосходительство! — поспешно рявкнули конвойные казаки и вперебой кой-какие старики.
— Ну, так и я его.
Ускорив шаги, Шкуро подошёл к фаэтону, отстранил истеричных дам, пытавшихся поцеловать полы его черкески, и покатил к дому по дороге, раздвинутой конным конвоем.
Не успел лакированный задок фаэтона скрыться за акациями, как площадь окружили казаки-черноморцы.
— Облава! — с неподдельным ужасом воскликнул молодой карачаевец и, работая локтями, кинулся в сторону.
Солдат в обмотках быстро нагнулся, вымазал пылью лицо и, скривившись, подмигнул Володьке:
— Сейчас будут призывать… добровольческая армия. Может, за дурачка пройду!
Пелипенко поволок Володьку, забыв про слепоту.
— Забратают, ей-бо, забратают, — тревожился он. — Видишь, как Шкуро войско организует.
— Дядя Охрим! Считай, ползадачи вырешили, — радовался Володька. — Видишь, как они добровольцев набирают! Про это и сомневался начдив.
IV
«Слепцы» выбрались из станицы и расположились у протоки, недалеко от водяной мельницы. Никто им не мешал. Они резали продольными кусками арбуз и пряную дыню-зимовку и обсуждали переживания сегодняшнего дня. Органчик лежал рядом. Невдалеке купались. Пелипенко чувствовал себя неудобно в узкой одежде, поспешно раздобытой в Суркулях, и пытался снять рубаху. Под рубахой ничего не было, кроме розового мускулистого тела, и Володька не советовал раздеваться.
— Дядя Охрим, очень уж у тебя фигура ладная. Как бы не заподозрили. Хоть грязью ребра нарисовать, а то какой же ты слепец.
— Да, видать, что так, — вздыхал взводный. — Вот как с почтой?
Из разговоров на базаре они узнали: четырёх большевиков, фамилии которых указал им Кондрашёв, незадолго перед этим повесил Шкуро на базарной площади. Пятый бежал и, судя по намёкам, скрывался где-то в прикубанских садах. Чтобы повидаться с ним, надо было иметь знакомых в станице.
Пелипенко ещё больше потел и доканчивал третий арбуз, когда к ним, незаметно подойдя, подсел вчерашний длинноногий пастух в осетинской шляпе.
— Здравствуйте, товарищи, — тем же безучастным голосом поздоровался он, глядя в сторону.
— Здоров, товарищ, — притягивая пастуха за руку, ответил Пелипенко, внезапно почуяв в обращении «товарищи» неожиданного союзника и помощника.
Пастух огляделся. Поднялся.
— Тут не совсем ладно.
Они перешли мутную и шумную протоку, пересекли лесок и очутились на песчаном берегу реки. Здесь людей не было.
— Мало передать письмо, надо станицу поднять, — тихо и всё так же печально заявил пастух, дослушав Пелипенко. Он закашлялся. — А вы сумеете. Жив Кочубей?
— А куда ж он денется! — гордо ответил Володька.
— То и Шкуро сказал, как ты его спросил. Я всё слышал. Тоже у церкви был. Догадался. Неспроста же, думаю, пробрались в опасное место. Решил — разведка. Тут давно ожидают красных. Видели, как до генералов добровольцы идут? Почему Кондрашёв не идёт? Ведь свободно забрать у кадетов станицу.
Парень оживился. Показался он Володьке теперь молодым и красивым. Пелипенко не поддержал воинственных настроений собеседника.
— Забрать станицу легко, да удержать трудно, — разумно определил взводный. — Вскочишь в неё и будешь, как мышь в котле. В ямке стоит ваша станица.
— А я всё мечту имел нашим помочь, пушки считал шкуринские, пулемёты, — грустил парень. — Хотелось чем-нибудь помочь своим… — И он, не докончив, отвернулся.
Взводный сочувственно покачал головой. Тронул парня:
— Как тебя кличут?
— Степан, — ответил пастух, не отнимая шляпы от лица.
— Так вот что, Стёпка: пушка да пулемёт счёт любят. Не зря считал. Ну-ка, выкладывай, сколько этого добра у кадета.
Парень подробно перечислял огневое вооружение шкуринцев. Цифры Володька выцарапывал на органчике. Пелипенко даже вспотел и, толкая Володьку, приговаривал:
— Видишь, всё видно — как в своём амбаре. Батько три раза перед бригадой целовать будет за такую арифметику. А хворобу твою вылечим, не робей, — утешал Пелипенко Степана. — У нас в бригаде есть ловкий фершал, по фамилии Чуйкин. Рыжий, плюгавый, а всё превзошёл: коня и бойца может на ноги поставить. За неделю до этой путешествии мучился я животом. Не пойму, с чего он закрутил: аль с баранины, аль с кисляка-каймака. Так будто и не может того быть, бо съел я всего-навсего кисляка того полведра в Ивановском селе. Одним словом, сгорбатила меня хвороба. Не мог прямо ходить, всё дугой. Пронос открылся. Беда! Хлопцы — в шашки, а я — в кусты. Перед взводом страм. Раз было кадет меня срубал, да случай спас. Штаны я не успел одеть. Застеснялся кадет, и срубал я его. Может, никогда не дрался барчук с беспортошным. Так обратился я к Чуйкину: «Вылечи, — говорю. — Бери что хочешь за средство: шашку, кисет». Не взял ничего, а вылечил. Дал бутылку с чёрным-чёрным жидкостей и сказал: «По две деревянные ложки три раза в сутки». Как рукой сняло!
— Да что ж то было, дядя Охрим, дёготь? — плутовато спросил Володька.
Пелипенко хмыкнул и обидчиво бросил:
— Дёготь?! Такой фершал — и дёготь… Он меня тем лечил, что сам царь раньше принимал, до революции… Креолина какой-сь, во!
Пастух сдержанно улыбался. Володька, схватившись за живот, катался по песку.
— Ты чего? — надулся Пелипенко.
— Дядя Охрим, — визжал Володька, — да креолином коней от чесотки пользуют!
— Брешешь ты! — обиделся взводный и, немного смущённый, добавил: — А я что говорю: коня и бойца на ноги ставит. Как с письмом быть? — обратился он к пастуху, чтобы переменить разговор.
— Попытаемся. Отпусти Володьку. Сходим… Пастух закашлялся. Отхаркнул кровью.
— Всё ж, смех смехом, а надо до Чуйки, — убеждённо произнёс Пелипенко, поглядывая на кровь. — Враз, как рукой…
— У нас свой черкесский доктор в ауле, доктор на весь мир, — похвалился со вздохом парень, — да разве он пастуха будет лечить! Что взять с голого?
Володька придвинулся ближе:
— Степан, а как всё же до того большевика попасть, что в сады ушёл?
— Вот как…
Долго у суматошной Кубани шептались люди.