А вокруг во всей фантастичной пестроте простиралась клоунская гардеробная. В такой пестроте, такой фантастичности, что даже я, злосчастный пленник, не мог ей не поддаться. Чего тут только не было!

В раскрытом шкафу виднелись костюмы: фрачные, сюртучные, матросские, охотничьи, тирольские и еще какого-то немыслимого покроя — с тарелочными пуговицами, с полосками, как у зебры.  Тут же головные уборы: котелки, колпаки, цилиндры, кепки, каскетки, фуражки, береты с помпонами и даже детский чепчик — великовозрастный по размерам, но чин чином отороченный лентами и кружевами, И еще парики: огненно-рыжие, ядовито-зеленые, яично-желтые, курчавые, лысые, со вздыбленными вихрами, с хитрыми приспособлениями — для слез фонтанчиками, для мгновенно вздувающегося при ударе пузыря.

Это был неиссякаемо причудливый мир. В нем находились всяческие музыкальные   инструменты:   гармошки, дудки, пищалки, трещотки, свистки, способные издавать невероятнейшие рулады. Огромный турецкий барабан и крохотная скрипка — такая крохотная, что могла целиком уместиться на ладони. Тряпичное чучело дохлой кошки. Зуб мудрости с полуметровыми корнями. Клистирная трубка таких размеров, что впору слону. Не менее грандиозный шприц. Перочинный ножик сабельных габаритов. Маски из папье-маше — хохочущие, подмигивающие, показывающие длинный язык. И еще, прислоненный в углу к стене, бросился мне в глаза фотоаппарат на треноге. Он напомнил мне одно антре.

Первым, беседуя с Герцогом, на манеж выходил Роланд. За ним Эйжен с фотокамерой на плече.

—  Ай, какой ты нынче хорошенький, голубчик Роланд! Очень-очень прошу: разреши тебя сфотографировать!

Роланд польщено соглашался, принимал перед аппаратом кокетливую позу. Затем терял терпение:

—   Что ты так долго возишься, Эйжен?

—   Одну минуточку, одну минуточку! Я забыл спросить, голубчик Роланд, как ты хочешь сняться: наполовину или во весь рост?

—  Как угодно, хоть в ширину. — Только поскорей.

Снова кокетливая поза, снова возня Эйжена под покрывалом.

—   Это становится возмутительным! Я не желаю так долго ждать!

—   Но ты же сам виноват, голубчик Роланд. Откуда мне догадаться, какую ты хочешь сфотографировать половину — верхнюю или нижнюю?!

Еще один знакомый предмет заметил я, оглядывая дальше гардеробную: веер из знаменитой клоунской пародии «Отелло». Не Шекспир пародировался в ней, а халтурный спектакль на захолустной провинциальной сцене.

Начинал Роланд. Поздоровавшись с Герцогом, он сообщал, что обладает талантом великого трагического артиста и потому хотел бы показаться уважаемой публике в своей коронной роли — в роли Отелло.

—   Превосходно! — соглашался Герцог. — Но кто же сыграет Дездемону?

—   О, это не препятствие. С ролью Дездемоны справится Эйжен!

Звали  Эйжена.  Объясняли,  что от  него  требуется.

—   Но как же я могу? Я же мальчишка! — отговаривался он стыдливо.

—   Пожалуйста, не упрямься! — прикрикивал Роланд. — Я лучше знаю, что ты можешь!

Ах, покладистый, любопытный до всего нового Эйжен. Мог ли он отказать партнеру? И вообще.

—    Мне еще никогда не приходилось бывать женщиной! — доверительно сообщал он залу.

Начиналось представление. В платье с длинным шлейфом, грациозно обмахиваясь кружевным веером, Эйжен изображал подругу мавра. Когда же в припадке ревности Роланд — Отелло пытался его задушить, Эйжен вырывался:

—    Психопат! У тебя не все дома!

И убегал, задирая высоко подол, показывая клетчатые штаны:

—    Я еще молоденький! Я жить хочу!

Погоня, потасовка и, наконец, появление Жиго. Вступаясь за хозяина, он сбивал с ног незадачливого Отелло.

 Сейчас, спустя долгие годы, перечитывая былые записи клоунских антре, я лучше, чем прежде, понимаю, что особенно привлекало зрителей к Эйжену и Роланду. Они не только потешали, прибегая к густым гротесковым краскам. Нет, не только. В их игре раскрывались два образа, два контрастных характера. Роланд изображал человека эгоистически сухого, во всем расчетливого, себе на уме. «Этого нельзя, так не принято, так не положено!»— то и дело одергивал он Эйжена. «Но почему?» — изумлялся тот. И поступал по-своему. И одерживал верх.

Все это стало для меня понятным позже. Тогда же, в гардеробной Эйжена, под неусыпно суровым взглядом Жиго, мне было не до этих мыслей. Как выбраться, как спастись из западни? — вот единственное, о чем я думал. И тут-то веер Дездемоны, замеченный мной на стене, и сыграл неожиданно спасительную роль.

Я вспомнил диалог, которым заканчивалось антре «Отелло». Обращаясь к Эйжену, Герцог говорил:

—    Я не подозревал, что вы такой храбрый!

На это Эйжен отзывался, горделиво выпячивая грудь:

—    А как же! Я храбрый! Я очень даже храбрый! Мой папа был милиционер!

Вот эти-то слова и помогли мне. Стоило вспомнить их, как сразу почувствовал я себя спокойно. Больше того, независимо. Почувствовал себя так, словно стены клоунской гардеробной — и стены, и все, что в них вмещалось, и даже воздух, пропитанный сладковатыми запахами лака и грима, — словно все это перестало быть для меня чужим.

И вот что дальше произошло.

Расправив плечи, вольготно переступив с ноги на ногу, я вдруг отчетливо произнес:

—  Знаешь, кто я? Я очень храбрый!

Жиго услыхал, повел ушами, и глаза его обеспокоенно дрогнули.

—  Я храбрый! Очень даже храбрый! Мой папа был милиционер!

Последняя фраза произвела удивительное впечатление. Жиго поднялся, закружился на месте, а в глазах его, по-прежнему устремленных на меня, возникла и потерянность и влажность.  Разумеется, внешне я никак не мог напомнить Эйжена, но слова, которые я произнес, которые Жиго привык слышать из вечера в вечер, — эти слова не могли не озадачить верного пса.

—  Мой папа был милиционер! — еще раз провозгласил я, стараясь с возможной точностью воспроизвести интонацию Эйжена.

На этот раз Жиго испустил не только глубокий, но и почти человеческий вздох. Затем попятился, отступил от дверей.

Уже на лестнице, спускаясь к форгангу, я встретил Эйжена.

—  Дорогой мой! Я виноват перед тобой! — всплеснул он руками. — Понимаешь, неожиданно вызвали в дирекцию. Ты был у меня? Подружился с Жиго?

Я с достоинством наклонил голову.

Досадно, конечно, что не могла состояться беседа. И все-таки я не чувствовал себя внакладе. Во-первых, я побывал в волшебных клоунских стенах, дышал в этих стенах ни с чем не сравнимым клоунским воздухом. А во-вторых.

Не об этом ли мечталось мне в детстве?

Пусть ненадолго, пусть на миг, хотя бы на краткий миг, но мне удалось продублировать рыжего Эйжена!

НОЧНАЯ СЪЕМКА

В тот сезон, когда в Ленинградском цирке гастролировал капитан Альфред Шнейдер и из вечера в вечер яростно рычащие хищники рвали мясо у него из рук, — в одном из кресел партера я приметил человека, по-особому прикованного к происходящему в клетке. Не раз и не два появлялся этот человек на представлениях: средних лет, с лицом внешне сдержанным, даже замкнутым, и вместе с тем отражающим глубокое подспудное волнение.

—   Кто это? — спросил я Герцога. — Знакомое будто лицо.

—   А как же! Видели, конечно, в театре. Илларион Николаевич Певцов. Артист академической драмы.

Ну конечно же. Как я сразу не вспомнил! В академическую драму Певцов пришел сравнительно недавно, года три назад — до того играл в московских театрах,— и сразу снискал широкую известность исполнением роли Павла Первого в одноименной исторической пьесе Мережковского. Выразительнейший образ создавал Певцов, рисуя российского самодержца равно и безумцем и преступником — в калейдоскопической смене настроений, в маниакальной подозрительности, мстительности, злобе.

Тут же, продолжая разговор, Герцог сообщил мне, что Певцов не только из любви к манежу посещает цирк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: