Кабинет директора находился по соседству с ложей, и Герцог, наведываясь туда по служебным надобностям, не мог не заметить моих стараний. Иной раз он поглядывал в мою сторону, но не заговаривал. Впрочем, подобной чести я и не ожидал. Я был всего-навсего скромным студентом-учетчиком, тогда как Герцог... Он казался мне почти небожителем, пришельцем с той, с закулисной, сладостно неведомой стороны.

И все же однажды он заговорил:

—  Прошу извинить, молодой человек. Хотелось бы знать, какую цель преследует ваша работа?

Польщенный такой заинтересованностью, я поспешил показать учетный лист, разграфленный по вертикали и горизонтали. Сюда вот заносятся реакции зрителей, сюда — распорядок программы и каждого номера. Затем вычерчивается кривая, и она позволяет судить...

—   Ах, вот как! Чрезвычайно интересно! — перебил меня Герцог. — И о чем же, собственно, можно судить?

—   О зрителе, конечно! О том, как в каждом данном случае принимал он представление!

—   Ах, вот как! — повторил Герцог, смерив меня несколько странным взглядом — одновременно и проницательным и ироничным.

Однако тем и ограничился. Откланялся и ушел. Настоящий   разговор   произошел   спустя   несколько дней.

—  Размышлял я о вашей работе, — начал Герцог, войдя в ложу и расположившись подле меня (представление закончилось минут десять назад, я уже собирался уходить). — Специальными познаниями, конечно, не обладаю. Возможно, выскажусь не по-научному. И все же так считаю: однобокая у вас работа, без должной полезности!

Я почувствовал себя уязвленным и даже приподнялся протестующе.

—  Да нет, молодой человек, я обижать вас не намерен, — продолжал Герцог. — Подумайте лучше сами... Ну ладно, произвели вы свои записи. Предположим, точнейшим образом произвели. А дальше что? Польза от них какая? Что могут они объяснить по существу? Ровным счетом ничего!.. Беда в том, что вы учитываете только лишь зрителя. У вас получается так, будто он, этот зритель, ведет себя по-разному, а то, что происходит на

манеже, всегда одинаково. Но ведь это не так. Артист — такой же живой человек. Сегодня он может отработать номер с подъемом, с куражом, а завтра, напротив, вяло, или, как мы иногда говорим, по-ватному. Именно потому и зритель воспринимает неодинаково... Нет, так нельзя! Ваши записи в равной мере должны учитывать и артиста, и зрителя. Только тогда картина станет ясной, понятной. Согласны со мной?

Я не нашелся, что ответить. Только что, несколько минут назад, я считал, что дело, порученное мне, имеет несомненную ценность и что оно всесторонне продумано. А вот сейчас...

— Ладно! — сжалился Герцог, видя мое замешательство.— Торопиться не будем. Сами во всем разберетесь. Хочу, однако, дать один совет. Хоть и директорская эта ложа, далеко не все из нее видно. Нельзя вам довольствоваться одной этой ложей. Надо к артисту приглядеться, быть к нему поближе... Будет время, приходите за кулисы!

И он ушел, ласково притронувшись ладонью к моему плечу.

Прийти за кулисы! Ничего лучшего я и ждать не мог. Это приглашение счастливейшим образом совпадало с моими желаниями. И потому, подыскав себе замену, я в ближайший вечер отправился в еще неведомый мне закулисный мир.

Цирковые кулисы на театральные не похожи. По существу, к ним относится лишь пространство возле форганга, то есть того занавеса, из-за которого артисты выходят на манеж. До того я видел этот занавес только из зала — красивый, бархатный, яркий. Здесь же увидел его обратную сторону — подкладочную, темнохолщовую, с заплатами. И остановился невдалеке, чтобы хорошенько все разглядеть.

До начала программы оставалось не менее часа, и у форганга никого еще не было. Зато в широком коридоре, пролегающем до самой конюшни, было многолюдно. Там бегали дети, судачили женщины, проходили артисты, к началу представления возвращающиеся из города. Закулисный коридор в этот час напоминал оживленную улицу, и только воздух конюшни, остро проникая всюду, подсказывал, что если это и улица, то особенная, цирковая.

Я не сразу заметил появившегося откуда-то сбоку Герцога. Да и выглядел он сейчас иначе, чем на манеже: фигурой казался тщедушнее, ростом ниже, затрапезная куртка на плечах. Заметив меня, но ограничившись молчаливым кивком, Герцог направился к униформистам: собравшись в комнате отдыха, они сражались в домино и шашки. Переговорил о чем-то, переспросил: «Все ясно?»— и ушел. Я же остался стоять, смотреть.

После первого звонка у форганга сделалось оживленнее. Покончив с игрой, униформисты стали передвигать аппаратуру, освобождать ее от чехлов, и она засверкала эмалью, полировкой. Появилась дрессировщица собачек, под ее присмотром вдоль стены расставили клетки с болонками и шпицами. Собачки сидели смирно, показывая розовые язычки. Лошадь вышла из конюшни. У нее был массивный лоснящийся круп, пегая грива, мохнатые бабки на ногах. Собачки взвизгнули, точно приветствуя лошадь, а она, отозвавшись негромким ржанием, важно проследовала дальше, навстречу своему хозяину, конному жонглеру... Один за другим появлялись теперь артисты, занятые в первом отделении. Коверный клоун в таком пестром костюме, что в глазах зарябило. Эквилибрист в мохнатом халате, точно купальщик. Воздушная гимнастка в сандалиях, громко и жестко стучавших деревянными подошвами. Скинув халатик, оставшись в голубом трико, она высвободила из сандалий легкие туфельки и начала разминаться: руки на бедра и крутые повороты, крутые наклоны всем корпусом — вперед, назад, влево, вправо, снова вперед...

Тут и второй звонок. На этот раз униформисты вышли к форгангу в полном параде: мундиры с позументами, наискось, через грудь, шнуры с золотыми кистями. Сразу сделалось празднично и будто света прибавилось. И наконец последним, самым последним вышел к форгангу сам Герцог. Да, это был он — Владимир Евсеевич Герцог, инспектор манежа. Однако неузнаваемый, подобный божеству, если можно представить себе божество облаченным во фрак с панцирно-крахмальной грудью. Это божество излучало нестерпимый блеск. Блеск пронзительно зорких глаз. Набриолиненных волос. Запонок в белоснежных манжетах. Лакированных туфель...

Униформисты построились в ряд, и Герцог обошел их, придирчиво отмечая малейшую небрежность (здесь складка морщит, там шнур перекрутился). Затем обернулся к артистам, и они, мгновение назад стоявшие в вольных и непринужденных позах, тут же притихли, подобрались, подтянулись как-то, и даже надменная лошадь обеспокоенно шевельнула ушами. «Бантик! Бантик надо пышнее расправить!» — вполголоса посоветовал Герцог юной артистке, участнице группы прыгунов-акробатов. Смущенно вспыхнув, она поспешила к зеркалу. И все они — прыгуны, эквилибрист, конный жонглер, дрессировщица собачек, воздушная гимнастка, коверный клоун, — все затаили дыхание. И тогда, сверясь с часами, извлеченными из жилетного кармана (еще один блеск — блеск цепочки от часов!), Герцог нажал на кнопку звонка, и сверху, из оркестровой раковины, низвергся бравурнейший марш.

Первым номером программы значилась воздушная гимнастка. Ничего подобного. Первый выход принадлежал Герцогу.

Вот он прошел по живому коридору, образованному униформистами. Вот приблизился к барьеру, и створки барьера будто сами собой перед ним раскрылись. Вот ступил на опилки. Марш оборвался.

—  Программу сегодняшнего экстра-представления открывает.

Что за вокал! Что за гудящий голос!

—  Программу открывает воздушный акт!

И жест рукой — великодушно широкий, царственно щедрый. Такой, точно каждого в зале Герцог одновременно одаривал и простором подкупольного пространства, и первыми росчерками трапеции, на которой, поднявшись по канату, только что вниз головой повисла гимнастка.

После, в разные годы, я видел немало других инспекторов, казалось бы не менее опытных, умеющих полновесно подать и себя, и программу. Нет, таких, как Герцог, больше не встречал. В нем была особая цирковая стать, особая колоритность.

В дальнейшем, когда знакомство мое с Владимиром Евсеевичем упрочилось, я смог расспросить его о прошлой жизни. «Происхождением моим интересуетесь? — улыбнулся он. — Самое чистокровное. И прадед, и дед, и отец — все рождались возле манежа, жили на нем, при нем и кончали жизнь!» Настоящая фамилия Владимира Евсеевича была Герцовский. С юных лет изменив ее на более звучную, он отправился в путь по тогдашней провинции: знал и балаганы, и на скорую руку сколоченные дощатые цирки, и кабалу всяческих антрепренеров. Не было, кажется, жанра, в котором он не работал бы. Остановившись наконец на гимнастических кольцах, добился прочного признания, а затем, уже в зрелые годы, перешел на работу шпреха.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: