Через день, по утрам. Холл выходил к доске и рассказывал — он внедрил лекционно-семинарскую систему с зачетами.
«... вот перед вами принципиальная схема. Организм — это, в общем, печь, в которую надо закладывать топливо. Что мы сначала делаем с дровами? Сначала мы их колем. А как быть с пищей? Покажите-ка мне ваши зубы. Нет, мычать не было команды. Что ж, чистите вы их плохо...»
«... элементарная электрическая цепь. Это сопротивление, это конденсатор, а это я изобразил рубильник. Аналогии с электрическим стулом прошу пока забыть. Вот я поворачиваю рубильник. Что, по-вашему, происходит?»
«...вымысел в произведениях Шекспира? Конечно, ведь в жизни мы не говорим стихами. Но Хэмингуэй сказал, что нельзя придумывать того, чего не может быть. Следовательно, придумать то, что могло быть, писатель имеет право, это условие игры, в которую вы с ним вступаете, когда покупаете его книгу...»
Кантора любили все — даже те, кто принимал его за блаженного. И он тоже любил всех своих учеников, и когда рассказывал им про Томмазо Кампанеллу на цепи, то слушали. затаив дыхание, а когда Бенвенуто Челлини сбежал из тюрьмы, весь класс завопил «ура». Школа включилась в городскую жизнь без шва, и никого, например, не удивляло, что по субботам учитель выводит восьмилетних карапузов на ночные стрельбы.
Но в душе у Холла, кроме всех кошмаров, творились смута и разлад. Как жить дальше? Костоломка позади, большая часть жизни — тоже, и что? Как раз в это время у него происходили никому не видимые и не слышимые, но, пожалуй, самые горячие перепалки с Анной.
Да, сейчас ты поутихла, а тогда от тебя спасу не было, подумал Холл, машинально обегая взглядом наплывающие арки моста, переключил скорость и начал перестраиваться вправо, чтобы въехать на этот мост. Зачем ты пошел воевать? Как умудрился стать цепным псом тех, кто искалечил тебе жизнь? Почему не сбежал, не ушел в монастырь, не открыл гостиницу? Не знаю. Нет ответа. Так обернулось. Он тупо твердил одно, словно бессмысленное заклинание: я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель. Я был на войне, а теперь я школьный учитель...
А между тем его карьера снова круто пошла вверх. Благодаря, конечно, Гэвину. Фамилии его уже нипочем не вспомнить. Будет просто Гэвин. Зато фамилия мэра совершенно точно — Барк. Итак, благодаря Гэвину, мэру Барку и, разумеется, Сабине Ричмонд. Еще один дурацкий случай на его пути. У этой истории были и начало, и конец, а связно рассказать можно разве что середину. Выходит бред. Впрочем, после Валентины что же ему бояться бреда.
Сабина... Нет, не стоит все-таки начинать с нее, надо припомнить кое-что из легенды.
Затерянный в территориальной глуши Эдмонтон с населением в сто пятьдесят с небольшим человек тоже раздирали политические страсти. Партии мэра города, Барка, который и привел в эти места первых переселенцев, противостояла довольно активная оппозиция под предводительством того самого Гэвина и местного шерифа. Откуда взялся Гэвин, сказать трудно. Говорили, что он учился в нескольких университетах, потом занимался какой-то политикой и неведомо как попал на Территорию; еще он был, по слухам, крайне убедительным оратором. В Эдмонтоне, пока между ним и Барком не пробежала черная кошка, Гэвин возглавлял что-то вроде сил самообороны — времена стояли неспокойные, по стране бродило множество разного вооруженного люда, и все ставни в городе запирались внушительными болтами.
У Гэвина было тринадцать человек, не считая его самого, плюс какие-то знакомства в буферной зоне Заповедника. Года полтора назад у них с Барком случилась пара бурных выяснений отношений, способствовавших расширению городского кладбища, но теперь установился паритет, и стороны делили власть и перспективу хотя и положив пальцы на известные крючки, но пока что в рамках законности. На ближайших выборах Гэвин намеревался дать бой правящей группировке, но какова была его политическая платформа, Холл представлял себе неясно.
Итак, Сабина Ричмонд. Соломенного цвета волосы, голубые глаза, семнадцать лет. Она не пришла в школу, и Холл грозно спросил: «Где Сабина?»
Сначала все молчали. Потом поднялся гвалт. Были такие, кто предвкушал развлечение, другие смотрели с чисто исследовательским интересом, но большинство уверовало в то, что могучий и непобедимый учитель Холл постоит за справедливость. Наверное, думалось ему, в тот момент они решили, что обрели святого Георгия.
— Кто-нибудь один! — рявкнул Холл. — Почему он не пускает ее в школу?
Отец Сабины, Неудачник Ричмонд, совершил очередную глупость, как-то не поладил с Гэвином и в результате оказался заперт в собственном доме. Гэвин заявил, что превратит его в дуршлаг, если кто-то из Ричмондов сделает шаг за порог. Поэтому отец держит Сабину под замком, а сам находится в невменяемом состоянии.
Холл посмотрел в окно. За окном были видны кусты и берег реки.
— Перерыв на пятнадцать минут, — приказал он. — Никто не расходится.
Он сел в машину и поехал к Ричмондам. Машина, помнится, была весьма любопытная — широченный «форд», необыкновенно щедро украшенный всевозможными огнями, фарами, мыслимой и немыслимой подсветкой; на своем веку он сменил много хозяев и мастей, утратил первозданную металлическую крышу, приобрел взамен брезентовый верх, и ныне в таком виде служил Холлу. Злополучный Ричмонд, потеряв веру в будущее, скрасил настоящее бутылью самодельной дымовухи и пребывал во всеуравнивающем забытьи на застеленном черными матрасами топчане. Сабина стирала в заклеенном пластмассовом корыте, установленном на двух стульях.
— Собирайся, — сказал Холл, — едем в школу.
Она ни слова не возразила, собрала тетрадки и села в машину. В общем, это был вполне обычный день. После занятий он отвез ее обратно, вернулся и стал ждать событий.
У этих сказок Гофмана была, правда, увертюра. За те часы, что Холл общался с ребятами в классе, он, естественно, оказывался в курсе всех городских новостей и сплетен и, что греха таить, в ответ тоже не молчал, так что Гэвину наверняка уже не раз докладывали, в каких выражениях учитель отзывается о политических коллизиях. Но до той поры все как будто сходило. Холл сидел в пустом классе за столом у кафедры, подаренной преподобным Левичюсом, и делал пометки в своем импровизированном журнале с зачетами, таинственными плюсами и минусами, когда к школе подъехала машина — армейский «лендровер» — захлопали дверцы, и в класс вошли двое.
Гэвин был роста выше среднего, выглядел лет на тридцать с небольшим, носил не лишенную изящества бороду и очки в металлической оправе. Его сопровождал кряжистый детина неопределенного возраста, с лицом лошадиным, но явно восточно-азиатской лепки, с застывшей полуулыбкой. За плечом у него, словно привычная часть одежды, висел видавший виды «узи». Детина присел у входа, а Гэвин прошел между столами и остановился в противоположном конце класса.
— Вас зовут, кажется, Холл, — начал он неторопливо. — Вы новый человек в наших краях и, наверное, я совершил ошибку, не поставив вас в известность о некоторых моментах, но я полагал, что существуют какие-то очевидные вещи, которые не нужно пояснять.
Он говорил словно в задумчивости, как будто размышляя вслух, но вместе с тем достаточно безапелляционно; сдержанно жестикулировал, отмеривая в воздухе какие-то объемы, изредка прикасался к бороде или очкам и так же изредка поглядывал на Холла.
— В городе сложилась вполне стабильная система отношений, и она существует, и будет существовать независимо от того, как вы ее воспринимаете. Ваше сегодняшнее поведение я расцениваю как попытку демонстративно противопоставить меня некой, с вашей точки зрения, городской структуре. Не представляю себе, как можно было не понять, что я и город — это единое целое, и нелепо изображать из себя в данной ситуации Робина Гуда.
Гэвин был, несомненно, умный человек, в свою спокойно льющуюся речь он охотно вставлял паузы, предоставляя Холлу возможность возразить и привести какие-то аргументы, но Холл слушал молча, сложив руки на крышке кафедры.